Евангелие от Иисуса - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будешь дерзить – возьму тебя да высеку, тут тебя и сам Господь Бог не услышит. Господь есть око и ухо, все видит, все слышит, а не все говорит оттого лишь, что не хочет. Что ты, мальчуган, можешь знать об этом? Чему научили меня в синагоге, то и знаю. А отчего ты считаешь, что Господь есть око и ухо, а не два глаза, не два уха, как у нас с тобой? Оттого, что один глаз может обмануть другой, одно ухо – другое, язык же – один.
Язык человеческий тоже может быть двуличен, может изрекать истину, а может – ложь. Но Богу воспрещено лгать. Кто ж это ему воспретил? Он сам себе, а иначе отрицал бы сам себя. А ты его видел? Кого? Бога. Я не видел, видели иные и оповестили всех. Человек в молчании некоторое время разглядывал Иисуса, словно отыскивая в нем черты сходства с кем-то, а потом сказал:
Верно, есть такие, кто якобы видел Бога, еще помолчал и добавил с лукавой улыбкой: Но ты мне так и не ответил. Насчет чего? Насчет того, как ладил ты с отцом и матерью. Я ушел из дому, чтобы увидеть мир. Уста твои обучены искусству лгать, но я-то отлично знаю, кто ты таков: ты сын плотника по имени Иосиф и пряхи по имени Мария. Откуда ты меня знаешь? Узнал в один прекрасный день и, как видишь, не забыл. Объясни толком. Я пастух и уже много лет хожу в здешних краях с овцами моими и козами, с баранами и козлами, покрывающими овец и коз, и случилось мне быть здесь в ту пору, когда ты родился, в ту пору, когда избивали младенцев в Вифлееме, так что знакомы мы с тобой давненько. Иисус, в ужасе воззрившись на него, спросил:
Как зовут тебя? Моей пастве имя мое не нужно. Я же не агнец из твоего стада. Как знать. Назови мне свое имя.
Если тебе это так уж важно, зови меня Пастырем, и этого довольно будет, чтобы я пришел на твой зов. Возьми меня к себе в помощники, в подпаски. Я ждал, что ты попросишь меня об этом. Ну так как? Что ж, беру тебя в паству свою. Человек поднялся, взял свой факел и вышел из пещеры. Иисус следовал за ним. Была темная ночь, луна еще не взошла. У входа в пещеру, еле слышно побрякивая колокольцами, совсем тихо стояли овцы и козы, будто ждали, когда Пастырь их договорит со своим новым помощником. Пастырь поднял факел, освещая черные головы, костистые хребты коз, белесые морды и кудлатые бока овец, и сказал: Вот стадо мое, паси его и следи, чтобы не пропал ни один из скотов этих. Присев у входа в пещеру, Иисус с Пастырем поели черствого хлеба с сыром, потом пастух вынес из пещеры новую палку, развел костерок и стал ловко вертеть ее над огнем, так что кора сама стала сходить с нее длинными лоскутьями, потом обстругал, дал остыть немного и снова сунул в огонь, сунул и тотчас вытащил – и так несколько раз, следя, чтобы пламя не сожгло ее, а лишь опалило, сделав молодую ветку твердой и темной, словно до времени состарившейся. Окончив работу, он протянул палку Иисусу с такими словами: Держи, теперь прям и крепок твой пастуший посох, это третья твоя рука. Хоть ладони у Иисуса были не такие уж нежные, удержать посох он не мог и выронил его – тот жег руки. Как же Пастырь-то его держал, подумал он, но ответа не нашел. Когда появилась наконец луна, они вошли в пещеру, стали устраиваться на ночлег. Несколько овец и коз вошли с ними вместе, улеглись подле них. Занималась первая заря, когда Пастырь растолкал Иисуса со словами: Хватит спать, паренек, поднимайся, скотина моя проголодалась, а отныне и впредь ты будешь водить ее на выпас, и в жизни еще не было у тебя дела важней. Медленно, приноравливая шаги к спотыкливому семенящему ходу стада, двинулись они – пастух впереди, подпасок позади – в прохладе ясной зари, не спешившей вызвать себе на смену жаркое солнце, словно ревнуя к его сиянию, в котором мир представал точно в первый день творения. Потом, уже много позже, из Вифлеема приковыляла на трех ногах, то есть опираясь на палку, некая старуха, вошла в пещеру. Она не слишком удивилась, не застав уже там Иисуса – им, скорей всего, не о чем было бы говорить друг с другом. В полумраке пещеры снова ярко горела плошка, потому что Пастырь заправил ее маслом.
Пройдет четыре года, и Иисус встретит Бога. Делая это неожиданное и – в свете вышеупомянутых правил повествования – преждевременное заявление, мы хотим всего-навсего расположить читателя этого евангелия к знакомству с несколькими обыденными эпизодами пастушеской жизни, хотя они – скажем сразу, забегая вперед, для сведения и оправдания тех, кто поддастся искушению пролистать их не читая, – не содержат в себе ничего существенного и относящегося к главному предмету нашей истории. Но все же, согласитесь, четыре года – срок изрядный, особенно в том возрасте, когда человек претерпевает такие разительные изменения, телесные и душевные, когда он вдруг резко прибавляет в росте и раздается в плечах, когда лицо его, от природы и так смуглое, темнеет еще больше от щетины на щеках и под носом, когда голос грубеет и начинает гулко громыхать, точно камень по склону горы, когда лезут в голову разные фантазии и видятся сны наяву – то и другое содержания предосудительного, особенно когда ночью спать нельзя, а надо стоять на часах, ходить в караул или в дозор или, как в случае с нашим героем, ставшим подпаском, стеречь овец и коз, которых, велев глаз с них не спускать, вверил его попечению хозяин. А кто он, кстати, такой, и не понять. В тех краях и в те времена стадо поручали рабу или же последнему наемнику, обязанному под страхом наказания давать постоянный и строгий отчет о надоях и настригах, не говоря уж о поголовье, которое должно все время увеличиваться на зависть соседям, – пусть видят, что Господь за благочестие воздает благоволением, а то приводит к благосостоянию набожного хозяина, который, если придерживаться бытующих в нашем мире обычаев, должен вроде бы больше тревожиться о том, как бы не иссякла эта самая небесная милость, а не сила и семя производителей, покрывающих его коз и овец. Странность же заключалась в том, что у Пастыря, как велел он Иисусу себя называть, хозяина как будто не было, поскольку за эти четыре года никто ни разу не приезжал забирать шерсть, молоко и сыр, да и сам он стадо не оставлял и отчета никому не давал. Все стало бы на свои места, будь он хозяином всех этих овец и коз в общепринятом и привычном смысле слова, но верилось в это с трудом, ибо какой хозяин даст пропасть такому неимоверному количеству шерсти, станет стричь овец для того лишь, чтобы они не страдали от жары, молока будет использовать, если можно вообще применить здесь такое понятие, ровно столько, сколько нужно, чтобы хватило сыру на каждый день, а излишки – менять на хлеб, финики, инжир? И наконец – загадка из загадок, – кто откажется продавать ягнят даже в канун Пасхи, когда они нарасхват и за них можно выручить очень недурные деньги? И потому неудивительно, что поголовье возрастало беспрерывно, словно бараны и козлы с упорством и воодушевлением, проистекавшими, должно быть, от уверенности в том, что проживут они на свете отмеренный им природой срок, исполняли славную заповедь Всевышнего, который, сочтя, надо полагать, сладостный природный инстинкт недостаточно эффективным, повелел: «Плодитесь и размножайтесь». Умирали в стаде только от старости, ну а тем из своей паствы, кто по болезни или дряхлости не мог ходить вместе со всеми, Пастырь своей рукой хладнокровно умереть помогал.
Когда такое впервые произошло у Иисуса на глазах, он было возмутился подобной жестокостью, но Пастырь отвечал ему просто: Или я их зарежу, как всегда поступал в таких случаях, или брошу подыхать в одиночестве в этой глуши, или из-за них останусь со всем стадом дожидаться их смерти, а прийти она может не сразу, и тогда не хватит подножного корма живым и здоровым..
Скажи, как бы ты поступил на моем месте, распоряжайся ты жизнью и смертью паствы моей? Иисус не знал, что сказать, и потому заговорил о другом: Если ты не продаешь шерсть, если молока и сыру у нас больше, чем мы вдвоем можем съесть и выпить, если ты не торгуешь агнцами и козлятами, зачем тебе стадо, которое все прибывает, так что в один прекрасный день заполонит собой всю землю? И Пастырь ответил: Раз стадо здесь, кто-то должен заботиться о нем, оберегать от алчных, вот я это и делаю. А где «здесь»? Здесь и там, повсюду и везде. Если я верно тебя понял, ты хочешь сказать, что стадо было всегда? Более или менее верно. А первую овцу, первую козу купил ты? Нет. А кто? Я их повстречал однажды и не знаю, были они куплены или нет, но они уже были стадом. Тебе их дали? Нет, никто мне их не давал, я их встретил, они – меня. Значит, ты их хозяин?
Нет, не я, и ничего из существующего в мире мне не принадлежит. Ибо все принадлежит Господу. Вот ты сам и сказал. А давно ли ты в пастырях? Давно, еще до твоего рождения пас я стадо. Ну а все же, как давно? Да не знаю, раз в пятнадцать больше, чем ты живешь на свете. Только патриархи до потопа жили столько или еще дольше, а в наше время такого не бывает. Знаю. Но если знаешь, но настаиваешь, что прожил столько, ты, стало быть, допускаешь, что я могу подумать, будто ты не человек? Допускаю. Ах, если бы Иисус, так верно и в такой верной последовательности задававший вопросы, прошел бы хоть начальный курс майевтики [4], если бы он спросил: «Так кто же ты, если не человек?», то весьма вероятно, что Пастырь снизошел бы до того, чтобы небрежно, как бы не придавая этому особого значения, ответить: Я – ангел, только это между нами. Подобное случается довольно часто: мы не задаем вопрос, потому что еще не готовы выслушать ответ или потому что боимся его. Когда же мы наконец собираемся с духом и вопрос задаем, то нередко нам уже не отвечают, как ничего не ответит, промолчит Иисус, когда однажды его спросят: «Что есть истина?» Вплоть до наших дней длится это молчание.