Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поняв, что Адель попала под подозрение, Сент-Бев попросил Гюго «не позволять действительности переполняться его причудами». Гюго в тот же день ответил со смесью благодарности и отчаяния: «Вы правы во всем; ваши действия безупречны и свидетельствуют о преданности… Я люблю вас больше чем когда бы то ни было и ненавижу себя, без малейшего преувеличения. Я ненавижу себя за то, что так слаб и глуп. Попросите, чтобы я сложил голову ради вас, – и я с радостью принесу такую ничтожную жертву. Ибо видите ли – я говорю это вам одному, – я больше не счастлив. Мне кажется, что та, кого я люблю, уже не любит меня, и вы тут почти ни при чем».
Сент-Бев тут же ответил, подавая интимный совет, который Гюго расценил как знак дружбы: «Друг мой, позвольте этому чистому ручью [Адели. – Г. Р.] снова журчать у ваших ног; не тревожьте его, и скоро вы найдете в нем свое восстановленное отражение… Я всегда думал, что женщина, вышедшая замуж за гения, подобна Семеле: бог проявляет снисходительность, гася свои лучи и пряча молнии. Когда ему кажется, что он просто играет и сияет, он часто ранит и губит».
С тех пор дружба, еще какое-то время просуществовавшая за вежливым фасадом, постепенно сходила на нет. Единственными ее следами в семейной переписке можно считать ссылки Адели на «нездоровье» и расчетливые жалобы, что Гюго недостаточно ее любит. Патетическое письмо, написанное Гюго из загородного дома 17 июля 1831 года, показывает, что он еще пытался оживить прошлое: «Моя Адель, я без тебя – ничто… Эта постель, где ты могла быть (хотя больше не хочешь, противная девчонка!), эта комната, где я мог бы видеть твои платья, твои чулки, твои юбки, наброшенные на кресла рядом с моими, тот самый стол, за которым я пишу и куда ты могла бы подойти и перебить меня поцелуем; все так болезненно и мучительно. Прошлой ночью я не спал. Я думал о тебе, как будто мне снова было восемнадцать лет. Я мечтал о тебе так, будто еще не спал с тобой. Милый ангел!»
В ответе Адели самой страстной оказалась последняя строка: «Мы, возможно, увидимся завтра, милый друг».
По вечерам, если в доме не было гостей, гостиная Гюго превращалась словно в первую сцену пьесы, которая так и не начиналась. Адель сидела с вышиванием или выкраивала шляпки из старых сюртуков Виктора. В доме царила атмосфера подавляемого скандала, которую он помнил с детства. Откуда он мог знать, когда просил Адель занять место его матери, что прошлое невозможно отбросить и взять с собой лишь отдельные его части?
Гюго как будто взялся за разработку очередного побочного замысла. Его идеи похожи на длинную тропу, которая все время петляет, возвращается по собственным следам и в конце концов возвращается к началу: тщетная предосторожность, катастрофа, запоздалое прозрение. Часть его разума, продолжением которой стало его перо, знала, задолго до того, как он понял все до конца, что происходит что-то зловещее. Всякий раз, как он писал о Сент-Беве, его сковывало странное косноязычие, и фразы полнились обидными двусмысленностями{472}. Даже в наброске первой оды (декабрь 1827 года) Сент-Бев сравнивался с гадюкой в гнезде с орлятами – образ, которым Гюго воспользуется не однажды и который, возможно, бессознательно заронил в его душу сам Сент-Бев, подаривший своей крестнице Адели «боа» (тип шарфа){473}.
Здесь особенно уместно вспомнить убеждение Гюго, что разум – не просто пассивный наблюдатель за Вселенной, но паук, плетущий бесконечную паутину. Много лет спустя он написал стихотворение «Обида» (L’Affront). Оно увидело свет лишь в 1910 году, а его главный образ, описанный как «ужасный змей», так и не был опознан. Но все биографические ссылки довольно ясно указывают на Сент-Бева{474}. Написанное 14 октября 1869 года, стихотворение, очевидно, призвано описать человека, который еще жив. Неведомо для Гюго, Сент-Бев скончался в Париже за несколько часов до того.
Неожиданные озарения, порожденные обманом Сент-Бева, пришли многими годами позже, во мраке ссылки, словно свет далеких галактик: «Пылкий враг всегда более страстен, чем пылкий друг». «Чем меньше сердце, тем больше ненависти содержится в нем». «Пьедестал ненавидит статую, потому что обоняет ее ноги, но не может видеть ее красоты». И самое ценное – осознание, что Поэту надо также быть Дураком, наказанным той самой толпой, которую он развлекает: «Все великие люди рогоносцы»{475}.
Личная драма Гюго оказалась также катастрофой для истины. Меньше чем через месяц после того, как Гюго узнал о романе жены, Сент-Бев напечатал в «Ревю де Дё Монд» подробную статью о творчестве Гюго. Она заложила основу практически для всех биографий Гюго, написанных в последующие тридцать лет. Но, подобно многим другим врагам и почитателям Гюго, Сент-Бев воспользовался биографией Гюго для того, чтобы рассказать о себе самом. Он говорил с Аделью устами ее мужа: «„Ган Исландец“ – ну кто бы мог подумать? – был задуман как нежное любовное послание, призванное обмануть проницательный взгляд. Понять его должна была лишь одна юная девушка… Я уполномочен лишь намекнуть на уловки, военные хитрости и тайные заговоры этой блистательной любовной связи, которая сама по себе была романом».
В 1833 году Гюго предпринял последнюю попытку отодвинуть зеркало и объяснить своему биографу, что искусное творчество не обязательно служит признаком хитрости – что, однако, не исключало того, что он не пользовался никакими уловками, дабы отстоять свою точку зрения: «Сент-Бев, вы почти не знаете, каков я на самом деле. Вы всегда считали, что я живу рассудком, в то время как я живу только сердцем. Любить и испытывать потребность в любви и дружбе… вот основа моей жизни… Вы так и не поняли во мне самого главного. Отсюда не одна крупная ошибка в вашем – в остальном благожелательном – отзыве. И хотя даже сейчас вы, наверное, качаете головой, поверьте, это правда».
Как у биографа, у Сент-Бева имелись все основания поверить в расчетливость Гюго. Для него было куда безопаснее и интереснее заподозрить намеренный обман, и стиль Гюго как будто доказывал его правоту. Средства выражения, какими широко пользовался Гюго, отражали тот полный противоречий мир, в каком он рос. Всем известно, что он часто прибегает к противопоставлениям. Антитеза обладает тем достоинством, что у нее большой центр притяжения: можно нагромоздить друг на друга любое количество слов и образов, не разрушая синтаксиса. Но очевидность приема как будто разоблачала неискренность Гюго.
Вопреки распространенным взглядам, Гюго очень внимательно относился к своим приемам и следил за тем, какое действие они оказывают на читателей. Защищаясь, он указывал, что антитеза была «любимым стилистическим приемом Бога»{476}: свет и тьма, мужчина и женщина, добро и зло. Более откровенное замечание содержится в довольно легкомысленном письме от 15 июня 1833 года. По мнению Гюго, литература – не просто средство для передачи идей, но механизм преобразования мира: «Бедный старый Париж по-прежнему очень скучен… В нем безмятежно и солнечно. Это очень утомляет. Никаких толп на улице, никаких туч на небе… Извините, я ошибся: вчера прошел ливень. Вот что случается с теми, у кого мания писать симметричные предложения»{477}.
Узнав, что Адель ему изменила, Гюго, вероятно, испытал то же самое, что в детстве, когда понял, что его родители не любят друг друга. Теперь залогом счастья и единственной связью с миром, со Вселенной стала для Гюго старшая дочь:
Тот час, когда дети разговаривают с ангелами.Пока мы уносимся к нашим странным развлечениям,Все маленькие дети, подняв глаза к небу…Просят вселенского Отца простить нас!А потом они засыпают.
Адель решила разорвать и эту связь: она решила отправить Леопольдину в школу-интернат. Гюго пылко возражал. В конце концов, по его настоянию, дочь записали в школу, находящуюся неподалеку, и она по-прежнему жила дома. Письмо к Луизе Бертен – дочери Бертена-старшего и любимой подруги его детей – показывает, какую утонченную пытку придумал Сент-Бев: «Сен-Дени – одно из желаний моей бедной жены. Последние десять лет материнство отнимает у нее ужасно много времени. Она хочет немного отдохнуть. Я слаб и, наверное, уступлю». Таков был публичный образ. Но письмо заканчивается любопытным отголоском периода ухаживания, когда Гюго просил невесту не поднимать юбок при переходе улицы: «Пожалуйста, простите это грязное письмо – запоздалое, мятое и рваное внизу, как старое зимнее платье, которое слишком часто волочилось по грязи»{478}.
Стихотворение о молящихся детях заняло свое место в сборнике с меланхоличным названием «Осенние листья» (Les Feuilles d’Automne) (ноябрь 1831 года). Большинство из них воспевали прелесть семейной жизни, демонстрируя, как ни парадоксально, влияние «домашней» поэзии Сент-Бева. И все же стихи, подобно гостиной в доме Гюго, открывали вид на метафизический пейзаж: вечером он стоял на балконе с Леопольдиной, показывал звезды на ясном ночном небе. (В Париже в основном топили печи древесным углем, почти не дававшим дыма, поэтому упоминания о «туманностях» и цветах разных планет – не обязательно поэтические преувеличения.)