Слово и судьба (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. Таким образом. Если рассматривать даже первые книги Библии, книгу Бытия (но, правда, интересно, кто записывал, да? И особенно книгу Исхода), – то это можно рассматривать как мемуары. Это повествование о том, что было.
Строго говоря, мемуары от хроники, можно повторить, отличаются только откровенным элементом субъективного. А так что мемуары, что хроника, в общем и целом, один черт. Просто мемуарист утверждает, что он твердо видел сам все, что он говорил, – а хроникер ссылается на то, на се. Так мемуарист тоже иногда ссылается.
То есть. Мы должны говорить об изначальном, о базовом роде литературы. А это очень важно понять: что мы на самом деле говорим о весьма широкой вещи, говоря о мемуарах. Это не какое-то там узкое течение, не-не, – это вроде как слово, которое лежит в основе. И вот мемуары, то есть личные впечатления и личные воспоминания, лежат в основе.
Теперь. Много говорилось о том, что хорошо бы как-то эстетизировать мемуары. Чтобы они были изящнее, чтобы они были красивыми, чтоб были отшлифованы, чтобы соответствовали представлениям о настоящей литературе. Здесь вот какая вещь. Понятно, что по гениальному выражению русского рэп-певца (или рэп-исполнителя?) Богдана Титомира: «пипла хавает». То есть: любая книга находит своего читателя, и что ты ни напиши – это кто-то все равно купит и прочтет. Наибольшим успехом пользуются не те мемуары, которые очень хорошо написаны, а те мемуары, в которых изложены интересные вещи, цепляющие публику. То есть главное все-таки – это элемент чисто информативный, элемент познания: что там в этих мемуарах сказано.
Что же касается момента эстетического, думается мне, совсем наоборот. Главная проблема мемуариста – это решение проблемы этической : что писать, а что не писать.
…Если кто, может, помнит, есть у Пильняка такой хороший, старый естественно, рассказ, который называется «Писательский бог». Суть в том, что: в самом начале 20-х годов, еще японские интервенты в Приморье, русская женщина и японский офицер полюбили друг друга и, уезжая, он взял ее с собой. Они поженились. Офицер был древнего самурайского рода, у него была весьма аристократическая родня, которая от него просто отшатнулась, отвернулась и прервала всякие отношения: он нарушил этику своего круга. Он выпал из своего социального слоя, он не мог обращаться ни к кому из прежних знакомых, знакомых своей семьи и т. д. И жить они стали очень бедно. Он перебивался какими-то поденными заработками, она там где-то мыла полы, шила на дому и т. п. Но, однако же, они любили друг друга, а она еще больше уважала своего мужа за те жертвы, на которые он пошел ради нее. А еще у мужа, человека интеллектуального, были какие-то интеллектуальные потребности, эстетические потребности, он что-то там по вечерам писал.
А потом произошла такая интересная вещь: что в дом вдруг ввалилась толпа журналистов, стала пыхать магниевыми вспышками, стала фотографировать ее мужа, и ее, и внутренность их весьма небогатого жилища!.. И она, женщина эта от природы-то молчаливая, да самурайская сдержанность, ставшая и вовсе подобием Гримо (известного слуги Атоса, который говорил очень мало и только когда ему велели), – вот она решилась спросить у мужа, что собственно случилось. И узнала от журналистов, она уже говорила по-японски, что муж – знаменитый писатель. Он написал роман. Этот роман стал бестселлером. Муж получил кучу денег. А кроме того, она тоже теперь прославилась на всю Японию, потому что роман этот о ней. Она знала японский, к сожалению, недостаточно, чтобы читать романы. Таким образом она налегла на чтение и сколько-то месяцев спустя прочла этот роман. Через несколько дней после окончания чтения романа она собрала свои личные, крайне небогатые пожитки, с которыми приехала когда-то в Японию, пошла в порт и на все деньги, что были, купила палубное место на пароходе, идущем во Владивосток.
Это был действительно роман о ней. И там ее муж с большой подробностью описывал всю ее жизнь вот в плане физиологического среза: как она спит, как она ест, как она пахнет не так как японки, какие звуки она издает: при удивлении, при радости, во время любви, а также как она ходит в туалет. Заметьте, у японцев нет разделения туалетов на мужские и женские, там делается вместе. С точки зрения мужа, это было достаточно нормально: то есть, скажем, у европейцев или у русских и у японцев несколько разные представления об уровне стыдливости, о системе интимных табу и т. д. и т. п. Но она этого всего перенести не могла. И не отвечала на его письма и не вернулась к нему никогда. Зная, что он ее любит и ради нее сделал очень многое, – и, тем не менее, она не могла переступить через то, что все ее самое интимное он вывернул наружу: как сказали бы позднее – «все на продажу».
И вот, продолжает Пильняк: лиса – сквозной персонаж японского фольклора, лиса – оборотень, лиса – это предатель, лиса может прикинуться кем угодно: лиса выведывает планы всех остальных героев и использует их в своих интересах. Вот лиса – это и есть писательский бог, – заканчивает Пильняк последним таким абзацем свой рассказ.
Таким образом, человек, который садится писать мемуары, должен решить для себя лично раз и навсегда конкретную простую задачу, которую я бы сформулировал так: из двух одно – или ты блюдешь профессиональную и человеческую этику и остаешься порядочным человеком – или ты пишешь хорошую книгу. Из двух одно. Это, как правило, не совмещается…
Именно поэтому среди огромного количества мемуаров, вышедших за советские годы в Советском Союзе, хороших мемуаров было крайне-крайне мало. Скажем, я хорошо знаком и дружен с одним старым профессором медицины, терапевтом, блестящим диагностом, фамилию которого по понятным причинам я называть не буду, потому что я тоже как будто бы гоню сейчас советские мемуары, он меня не уполномочивал. У человека очень богатая медицинская биография. Этот человек консультировал ряд политических звезд первого порядка. Он знает очень много того, что знают только врачи-патологоанатомы и милиционеры. Он выпустил две книги мемуаров. И, когда я ему говорил примерно то, что сейчас сказал вам: что пропадает же золотой материал! – он сказал, что существует медицинская этика, и он как лечащий врач, или как врач, приглашенный на консилиум, разумеется, не может разглашать то, что является медицинской тайной. Ну, и я с ним совершенно согласен. Ну, не может.
Но! Тогда уходят преинтереснейшие вещи. Например. Рассказы о том, как советский врач, специально присланный Кремлем, ставил клизму председателю Мао Дзэ-дуну. Больше никому не доверял великий кормчий свою весьма драгоценную для дела мирового коммунизма задницу, а исключительно высококвалифицированному товарищу из Советского Союза, которого крючило от этого дела. Это было не по его специальности, не по его уровню. Но он ее делал.
Или о том, утверждал мой друг, что Константин Симонов, большой советский поэт, умер не совсем от того, от чего его лечили. Что правильный диагноз поставить не сумели, что никакой злокачественной опухоли у него не было, что умер он от элементарного хронического воспаления легких, которое не сумели правильно диагностировать, и поэтому не вылечили. Вот таких историй он знает массу, я повторяю, он блестящий диагност, но его мемуары стоят не очень много, а иначе вы сразу бы поняли, о ком идет речь.
Вот единственное исключение из этого расхожего правила: соблюсти все приличия, все элементы этики, но написать все-таки интересную книгу. Единственное исключение, которое могу назвать, не думая. Это вполне знаменитая книга блестящего советского журналиста-международника, а позднее дипломата, Александра Бовина «Пять лет среди евреев и мидовцев».
Дело в том, что Бовин никогда не был дипломатом. И только когда в горбачевские времена решили восстановить дипломатические отношения с Израилем, то Горбачев, который знал Бовина и относился к нему с большим профессиональным уважением как блестящему спичрайтеру, который писал речи еще для Брежнева, как к мудрому человеку, который способен сглаживать разные конфликты, как к человеку весьма толерантному, который подходит для Востока, вот избегает категорических формулировок, но все-таки в мягкой форме говорит правду, которая устраивает все стороны одновременно. Бовин талантливый человек. Вот Горбачев сказал, что хорошо бы послом в Израиль направить Бовина. Бовин внешне располагает, и человек обаятельный и, кроме того, Бовин абсолютно не связан, конечно, ни с какими дипломатическими, политическими группировками.
Как у всякого талантливого человека, у Бовина было много «друзей» наоборот, которые сказали: «Михаил Сергеевич, но он же много пьет». На что Горбачев в духе парня из Ставрополя, который устраивал когда-то бани для ЦК, отвечал блистательно. Он сказал: «Но зато много и закусывает». И, значит, Бовина отправили в Израиль, где его действительно очень любили. Он иногда прямо на столике сидел и пил, то есть, простите, не на столике, конечно, а за столиком сидел и пил кофе, или пил пиво, или что-то ел и ел много, и разговаривал с прохожими, которые его сразу опознавали, ну, его трудно не опознать. И в результате через пять лет выпустил эту книгу «Пять лет среди евреев и мидовцев».