Государевы конюхи - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, выходит, теперь на виду?
— Выходит, так.
Стенька мыкался по приказу, стараясь попасть начальнику на глаза, и своего добился.
— Погоди, потом потолкуем, — негромко велел ему Деревнин.
Стенька выждал, пока все покинули помещение приказной избы, и остался наедине с подьячим.
Тот и виду не подал, что сердит на Стеньку за его дурацкие крики в Приказе тайных дел. Равным образом и оправдываться не стал за то, что взвалил на него одного ответственность за распоротую душегрею. Как ежели бы всего этого и не было.
Мечтали-то о кладе, если уж совсем честно, оба?
Вот обоим и следует сейчас утереться да и забыть поскорее…
— Поработали мы, Степа, расчудесно, — сказал подьячий. — Премного я тебе благодарен. Хорошо ты себя показал, спору нет.
— За похвалу благодарствую, — любезно отвечал Стенька, — а вот, по твоему делу бегая, все подошвы стер. И на извозчика потратился.
— Подошвы, говоришь? — Деревнин, очевидно, прикидывал их стоимость, и не более того.
Стенька засуетился.
— Одному, другому по две, по три деньги, люди ж не просто так мне на вопросы отвечали! Пятку вон в кабаке угостить пришлось — молчал, старый хрен, как проклятый!
— Пять денег, стало быть?
— Да что ты, Гаврила Михайлович, денежки считаешь? Там не пять, а трижды по пять вышло! — соврал Стенька. — Да извозчики-звери! Без алтына к ним и не подступись!
— И еще подошвы? — прищурился подьячий.
Очевидно, ему не хотелось расставаться с деньгами, которые должен будет уплатить ему за помощь дед Акишев, еще больше, чем Стеньке мечталось хоть часть их получить.
— Ел-пил не дома, а Бог весть где, это тоже расход, — вспомнил Стенька.
— Понятно, — Деревнин, судя по лицу и голосу, принял решение. — Ты себя, Степа, хорошо показал и теперь на виду — это немало! Ради этого и бескорыстно потрудиться не грех — лишь бы на виду оказаться! Я сам смолоду так-то поступал!
«То-то у тебя уж деревенька под Тверью прикуплена», — тоскливо подумал Стенька.
— У нас в приказе как делается? Раз — на виду, два — на виду, потом уж без тебя никак, и тогда-то с тобой делиться начинают, — продолжал Деревнин. — Ты уж не первый год служишь, должен понимать! Однако от доброты моей…
Он достал из-за пазухи кошель, высыпал несколько монет на ладонь, счел их, вернул две обратно, а с прочими поступил, как положено: взяв со стола попорченный лист бумаги, оторвал исписанную часть, а в чистую завернул вознаграждение и протянул Стеньке.
Тот, сжав в руке полученное, сразу осознал — мало! И уставился на подьячего отчаянными глазами.
— Не сразу Москва строилась, — невозмутимо отвечал на этот взгляд подьячий. — Я бы за тебя, Степа, где надо словечко замолвил, оно бы дороже всяких денег было, да посуди сам — куда тебя продвигать? Всюду грамота нужна. Грамотные подьячие, вон, до таких мест добираются, что бояре завидуют. Ты погляди, весь Приказ тайных дел — молодежь, безродная, да зато грамотная! Я ввек до таких мест не поднимусь, а они вон — взлетели!
«Нужен тебе больно Приказ тайных дел! — подумал, кипя от возмущения, Стенька. — Уж туда-то тебе точно никто говяжью задь не притащит!»
Деревнин же, пока не последовало новых воплей про подошвы, развернулся и вышел.
Стенька торопливо развернул бумажку и обнаружил в ней четыре алтына и три деньги. Отнял два алтына на извозчика, и что же получилось?
Получились все те же печальной памяти два алтына и три деньги!
Это вместо обещанного Наталье рубля!
Он вообразил, как его встретит супруга, и из губ его невольно вырвалось с присвистом:
— Уй-й-й!..
* * *Данилка забился в самый дальний угол конюшни. Тоскливо ему было неимоверно — Деревнин с Башмаковым, ведя розыск, про него забыли совершенно. Хотя где бы им быть с тем розыском, кабы не он? Кума Настасья сказала, что им вскоре прощаться, и похвалилась отъездом в Иркутск. И, не дождавшись, пока о нем кто-то вспомнит, Данилка прекратил это бесполезное унижение и сам без спросу убрался из белянинского дома.
Вроде и глухое место выбрал, на сеновале, но и там сыскал его дед Акишев.
— Уродил же Бог чадище-исчадище! — завел он старую свою песню. — Я уж не чаял, что вообще когда-либо вернешься! Где тебя только носило? Куда ты на извозчике укатил? Тоже мне боярин сыскался — на извозчиках разъезжать! А очаг топить кому? А, бесстыжие твои глаза?
И пошел, и пошел перечислять все то, что надлежало сделать Данилке за эти беспутные дни. Как если бы он их проспал…
Парень в ответ не молвил ни слова, только смотрел в землю.
Как будто жизнь на малую минутку повернулась к нему иным боком, дала вволю погулять, встряхнула всего, да и отвернулась, и стали эти деньки как сон, а ему, рабу Божию Даниле, одна дороженька — с утра до ночи на конюшне горбатиться, не поднимая башки даже настолько, чтобы посмотреть в горячие темные очи персидских аргамаков…
— Погоди, Назарий Петрович! — раздался тут сочный мужской голос. — Погоди, не шуми! Станет с тебя на бессловесного лаяться!
Дед Акишев повернулся.
— Вон, гляди, Богдаш! — Он ткнул темным пальцем в понурого Данилку. — Сгинул, не сказавшись, теперь заявился, окаянный!
— Ну-ка, нос подними, окаянный! — в сочном голосе был смех. — Покажись, каков ты есть! Не красней — чай, не девка!
— А то, может, дед у нас девку прикормил? Да и шалит втихомолку? — добавил другой голос, погуще и погрубее.
Данилка вскинулся. Идолищем звали, шпынем ненадобным, блядиным сыном — пусть, тут на это зла не держат! Но чтобы девкой?!
И он увидел прямо перед собой двух конюхов, Богдана Желвака и Тимофея Озорного.
Это были такие конюхи, что чрезмерной суетой по конюшне себя не утруждали, а вдруг исчезали, который на три денька, который и на пару недель, появлялись среди ночи, бывало, что и пораненные, где-то отлеживались, опять уезжали, опять возвращались, и никому — никому! — на всех конюшнях отчетом не были обязаны, а если бы и нашелся дурак вопросы задавать, то была б ему либо предъявлена подорожная от Приказа тайных дел, либо возможность предложена добежать до кого из ближних к государю людей, до боярина Ртищева, к примеру, и там свое любопытство удовлетворять.
Богдан, плечистый верзила с волосами неслыханной желтизны, с курчавой бородкой, задорно торчащей вперед и словно топором подрубленной, хлопнул Данилку по плечу.
— Ну, без обид!
Данилка дернулся и стряхнул руку.
— Ого! — удивился Озорной. — Как ты, дед, с этим недотрогой управляешься?
Вроде и неширок в груди был Тимофей, однако ж глотку имел мощную и не раз получал от очередного батюшки соблазнительное предложение бросить к чертям конюшенную службу и укорениться в церковном причте, последнее поступило очень кстати — когда Тимофей не сам в Аргамачьи конюшни вернулся, а привез его дружок Желвак поперек седла. Все понимали — Озорной уже в тех годах, когда пора махнуть рукой на забавы молодецкие. Но когда зажило пулевое ранение в плечо да срослась нога, оказалось, что в дьяконы Тимофей не собирается, а намерен век доживать на конюшне, обучая молодых стольников наездничеству, благо им это и в обязанность вменялось — уметь при нужде потешить своей удалью царя-батюшку.
Озорному дед Акишев никогда не перечил и ума ему не вправлял — ценил за ловкость и умение обходиться с лошадьми.
— Шляхтич… — только и буркнул он. — А вам чего тут надобно?
— А пришли на шляхтича поглядеть. Вон еще Семейка с нами!
И третий конюх, Семен Амосов, появился, встал рядом с Богданом и Тимофеем.
В роду у Семейки непременно татарин погостил — бородка негустая, глаза с особым прищуром, нос короткий, но прямой и тонкий, кроме того, чуть уголки рта в улыбку растянуться вздумают — тут же и все лицо в морщинках, больших и малых. Сколько лет конюху — через эти морщины и не понять. Ноги, понятное дело, кривоваты, да и ходит, словно боясь колени разогнуть, и потому кажется, что руки ниже колен свисают.
Волосы же у конюха русые и глаза светло-серые, прозрачные, от кого унаследовал — неведомо.
— Вы бы всей ватагой сюда пожаловали! И без вас тесно! — осадил веселых конюхов дед Акишев. — Так сказывайте — по какому делу?
— А дело такое, что хотим на шляхтича твоего поглядеть. Ведомо нам, государевым людишкам стало!.. — вдруг загудел, как дьяк, возглашающий цареву грамоту на Ивановской площади, Озорной. Кони, не ждавшие такого рева, вскинулись и даже раздалось возмущенное ржание.
— Да тише ты, нехристь! — крикнул дед Акишев.
— Ведомо нам сделалось, что этот твой парнишка сам, своим умом, злодейство Обнорского-княжича раскрыл, — уже по-человечески продолжал Озорной. — Вот мы и вздумали, что не место ему при котле и ведрах.
— Он для нашего ремесла годится, — добавил Семейка.
Дед посмотрел на Данилку.