Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вас люблю, любите и вы меня. Я не хочу никого наказывать. Докажите, что вы хорошие мальчики. Пусть школа будет для нас семьей, а вы — моим утешением и моей гордостью.
При таких отношениях, похожих на отношения отца и детей, полномочия учителя приобретают дополнительное, эмоциональное измерение, более сильное и обязывающее, чем его формальные полномочия. Они уже не даются ему законом, он требует их по праву любви.
Сходным образом описывается маленькая учительница, о которой мы упоминали раньше. Энрико говорит о ней: «Ты была счастлива, если мы оказывались молодцами! Ты всегда была с нами ласкова и любила нас, как настоящая мать». Понятно, что у нее тоже нет своей семьи, и, когда она умирает от тяжелой болезни, директор заходит в класс и говорит: «Те из вас… которые учились в ее классе, знают ее доброту, знают, как она любила детей; она была для них настоящей матерью».
И когда отец Энрико, синьор Боттини, берет его с собой, чтобы навестить своего бывшего учителя, старый педагог говорит:
Вот, дорогой синьор Боттини, вот что меня огорчает. Слышать голоса детей в школе — и не быть с ними, знать, что другой занял мое место. В течение шестидесяти лет я слышал эту музыку, и она стала необходима моему сердцу. Теперь я один, у меня нет больше сыновей.
И отец Энрико, его бывший ученик, говорит ему: «О нет […] у вас еще много сыновей, рассеянных по всему свету, которые помнят вас так же, как я».
Этот визит Энрико к старому учителю отца — один из самых симпатичных эпизодов в книге д'Амичиса: он задевает душу читателя, а не проходит мельком. У меня к нему особое отношение, потому что он напоминает мне сходный эпизод моего детства. Как раз в те дни, когда я впервые читал эту книгу, отец часто брал меня с собой, когда шел навестить господина Алкалая, который когда-то был его классным руководителем в иерусалимской школе «Тахкамони».
Господин Алкалай жил в небольшом каменном доме, окруженном фруктовым садом. Дом располагался в квартале Бейт-а-Керем. Мы ходили туда раз в несколько недель, в субботу утром. Отец, который сам теперь был учителем и уже приобрел известность как поэт, вел себя по отношению к своему старому учителю с подчеркнутым уважением. Он всегда обращался к нему «Господин Алкалай», а не по имени. Я так и не узнал имени старого учителя, потому что ни разу его не слышал. Со своей стороны, господин Алкалай, всегда спрашивал меня, что я сейчас учу, экзаменовал меня, и тогда мой отец напрягался так, как будто это его экзаменуют. Господин Алкалай говорил: «Прочти мне такой-то стих из Библии», — и когда я отвечал, губы отца шевелились, повторяя за мной слова, а когда я не знал, он смущался и пытался подсказать мне ответ.
Вернемся к нашей теме: во многих книгах учитель выступает как отец. В моем «Русском романе» учитель Яков Пинес тоже говорит о своих учениках: «Они мои дети». Но у д'Амичиса изображение учителей как родителей — не просто сентиментальное клише, это часть общего миропонимания, при котором государство, или «родина», однокоренная со словом «родитель», а также все учреждения этого государства, в том числе система воспитания, выглядят как один большой «родитель», авторитетный глава семьи, который печется о благе своих «детей»-граждан. В таком понимании семейная любовь, о которой говорил учитель Пербони, приобретает несколько подозрительный, отчасти даже навязчивый характер. Нам надлежит не ограничиваться просто верностью государству и его законам, но также любить свою власть.
И действительно, наряду с рассказом о визите к старому учителю, этим красивым и человечным выражением о памяти и благодарности, в книге д'Амичиса появляется ужасающе-величественная картина фашистского тоталитарного воспитания. Оказывается, школа в этой книге — не только семья, которую от нас требуют любить, это также военная часть, приказов которой надлежит слушаться. Отец Энрико, тот самый отец, который брал его с собой навещать старого учителя, в одной из следующих глав пишет сыну письмо, в котором призывает его рассматривать себя как солдата огромной армии учеников, послушно марширующих в свои классы:
Представь себе, как они идут и идут, по тихим проселочным дорогам, по шумным городским улицам, по берегам морей и озер, под палящим солнцем, в сыром тумане; они едут в лодках в странах, покрытых сетью каналов, верхом через широкие степи, на санях там, где земля покрыта снегом; они пробираются по долинам и по горам, через леса и потоки, по пустынным и горным тропинкам, поодиночке, попарно, целыми группами, гуськом друг за другом, все с книгами под мышкой, одетые в самые разные костюмы, говорящие на тысяче языков […] и все они идут, чтобы самыми различными способами учиться одному и тому же. […] Иди же смело вперед, маленький солдат этого великого войска. Твои книги — это твое оружие, твой класс — это твой батальон, поле боя — весь мир, а победа — счастье всего человечества.
Не будь плохим солдатом, мой Энрико!
Благие намерения, но, если бы я получил от своего отца такое письмо, я бы мигом дезертировал из этой армии. Здесь нет радости познания, нет удовольствия от процесса учебы, одна лишь строевая подготовка, тоталитарное единообразие, бесконечные ряды детей, которые маршируют вместе и учатся «одному и тому же». Единственное утешительное в этой картине — это сознание, что ты не один такой, что у тебя есть братья по несчастью — миллионы маленьких бедолаг, разделяющих твою судьбу.
Эрих Кестнер в книге «Когда я был маленьким» тоже пользуется для описания своего детства образами, взятыми из армейского мира. Но его мировосприятие совершенно иное:
В те времена все школы выглядели мрачными: все почему-то темно-красные или грязно-серые, казенные и зловещие. Вероятно, они были построены теми же архитекторами, что строили казармы. Школы походили на детские казармы. Почему архитекторы не придумали школ поприветливее, не знаю. Может, фасады, лестницы и коридоры призваны были наводить на нас такой же трепет, что и трость на кафедре. Видно, хотели еще в детстве посредством страха воспитать из нас покорных граждан. Посредством страха и запугивания, а это было, конечно, совершенно неправильно[149].
В обоих этих мальчишках — в Энрико из «Сердца» и Эрихе из «Когда я был маленьким» — горит сильное желание преуспеть в учебе. Энрико терзается:
Я мало занимаюсь, я недоволен собой, и мой учитель, отец и мать тоже недовольны. […] …я хочу начать с сегодняшнего же дня, и возьмусь за учение, как Старди, сжав кулаки и стиснув зубы… Вечером я буду гнать от себя сон, утром быстро вскакивать с постели и заниматься, не давая себе отдыха. Я буду безжалостно бороться с ленью, работать, чего бы это мне ни стоило, даже если заболею от занятий.
Так говорит ученик седьмого класса?! Это, скорее, монолог американского солдата-новобранца — не хватает только холодного душа и отжимов от пола в качестве упражнения и наказания. Даже «Подвижник» Бялика испытывал иногда сомнения и переживал кризисы, но «что сталь, что гранит» в сравнении с итальянским «мальчиком, изучающим Тору»?[150]
Эрих Кестнер тоже вкладывал в учебу все свои силы, но по другим причинам. Несмотря на все удивление, которое можно ощутить при чтении следующих его строк, нельзя не признать, что речь идет о настоящей любви к учебе, а не о пропаганде в духе д'Амичиса:
Я очень охотно ходил в школу и за все школьные годы не пропустил ни одного дня. […] Каждое утро с ранцем за плечами я выходил из дому независимо от того, был ли я здоров или охрип, болели у меня гланды или зубы, крутило ли в животе или выскочил на заду фурункул. Я хотел учиться и не потерять ни одного дня. Более серьезные заболевания я откладывал до каникул.
Этот рассказ, кстати, напоминает мне другого мальчика — из книги Джерома К. Джерома «Трое в одной лодке». Он тоже любил учиться, но автор рассказывает о нем под совершенно иным углом зрения:
В школе у нас учился один мальчик […] его фамилия была Стиввингс. Это был невообразимый чудак, таких я в жизни не видел. Подозреваю, что он и в самом деле любил учиться. […] Он был напичкан вздорными и противоестественными идеями вроде того, что он должен быть надеждой своих родителей и гордостью своей школы; он мечтал о том, чтобы получать награды за отличные успехи, о том, чтобы принести пользу обществу и о прочей чепухе в этом же роде[151].
Этот мальчик действительно напоминает Эриха Кестнера, который откладывал свои болезни на каникулы, чтобы не пропустить ни одного дня учебы. Но Кестнер, несмотря на недоумение, вызванное подобным рвением, вызывает нашу симпатию, в то время как Стиввингс вызывает насмешку:
Когда он заболевал, его немедленно укладывали в постель и начинали кормить цыплятами, парниковым виноградом и разными деликатесами. А он лежал в мягкой постели и заливался горючими слезами, потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику…