Всех ожидает одна ночь. Записки Ларионова - Михаил Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поспешил на Проломную, во французский ресторан.
Распорядитель провел меня по мягким коврам на второй этаж, где в отдельном кабинете сидел в одиночестве Орехов. На столе перед ним стояла початая бутылка шампанского.
Орехов мрачно посмотрел на меня. Он был уже пьян.
— Ну вот, — как можно беззаботнее начал я, — а ваш кучер говорит, что вы тут хлещете водку!
— Вы-то здесь зачем, Ларионов? Я не имею никакого желания разговаривать с вами.
Он пнул что-то под столом, и к моим ногам по ковру мягко выкатился пустой графин.
— Да, я пьян, но это не имеет никакого значения!
— Дмитрий Аркадьевич, послушайте меня! Все это пустое недоразумение! Степан Иванович — благородный человек. Он выше того, чтобы позволить себе что-нибудь. Вы же знаете Екатерину Алексеевну, вы же знаете ее взбалмошный характер! У нее сегодня одно на уме, завтра другое. Нынче она выдумала, что любит его. А завтра все пройдет.
— Не трудитесь, — прервал меня Орехов. — Дело сделано. Все остальное узнаете у Шрайбера.
— Как, он ваш секундант?
— Что вас так удивляет?
— И Шрайбер согласился?
Орехов налил себе шампанского.
— Я предложил бы вам выпить со мной, Ларионов, но слишком вас для этого не люблю.
— Опомнитесь, что вы делаете! Степан Иванович — редкий стрелок, он убьет вас!
Орехов мрачно усмехнулся.
— Может, мне это и надо. Вам-то какое до этого до всего дело?
Он запрокинул голову и стал жадно пить большими глотками из бокала. Шампанское полилось по его сорочке.
Говорить с ним было бессмысленно.
Я помчался к Шрайберу. Тот оказался дома и занимался в своей комнатке, уставленной колбочками, пузырьками, бутылями и увешанной сушившимися травами.
Он сразу принялся рассказывать мне про какой-то отвар, которым татары лечат все болезни. Я долго смотрел на него, потом не выдержал:
— Зачем вы валяете дурака, доктор?
— Если вы по поводу поединка, — сказал Шрайбер, — то все условия вот на этой бумажке, которую вручил мне Орехов.
Он протянул мне листок в осьмушку, исписанный корявым почерком, вдобавок залитый кляксами. Орехов требовал стреляться на восемнадцати шагах с барьером на шести шагах, что делало неизбежным или смерть, или смертельное ранение: на шести шагах самый слабый заряд пробивает ребра.
Каждый имел право стрелять, когда ему угодно, стоя на месте или подходя к барьеру. После первого промаха противник имел право вызвать выстрелившего на барьер. Рана только на четном выстреле кончала дуэль, вспышки и осечки не в счет.
— Лепажей не достал, но зато есть пара славных кухенрейторов, — сказал Шрайбер. — И еще, посоветуйте вашему товарищу, чтобы он ничего не ел до дуэли. При несчастье пуля может скользнуть и вылететь насквозь, не повредив внутренностей, если они сохранят свою упругость. Кроме того, и рука натощак вернее. Я же позабочусь о четырехместной карете. В двухместной ни помочь раненому, ни положить убитого. Стреляться будут завтра в шесть утра, в Швейцарии. Там в то время никого нет, так что нам никто не сможет помешать. Выберем какой-нибудь овраг поближе к немецкому трактиру…
— Петр Иванович! Да опомнитесь вы! — закричал я. — Они собираются убивать друг друга, но вы-то, вы же доктор, эскулап, черт возьми! Вы должны остановить Орехова, образумить его! Что вам с того, что завтра кто-нибудь из них будет убит? Зачем это?
— Разделяю ваше негодование. Знаете, я отворял людям кровь несчетное количество раз, я видел столько трупов, что с легкостью могу представить себе любого живущего в гробу, но, поверьте, меня всякий раз тошнит при виде крови, и я всякий раз мучаюсь при виде покойника от мысли, что сам смертен. Мне тоже вся эта история не нравится. Но когда дело заходит о чести, здравый смысл отступает.
— Нельзя путать честь и какие-то условности.
— Условности, вы говорите? Так это и есть в жизни самое главное! Чтобы прожить жизнь счастливо, надобно просто соблюдать все условности, и ничего больше. Когда я жену свою хоронил, мою Анечку, знаете, я не плакал, а шутил, рассказывал анекдоты, флиртовал с ее сестрицей, и все решили, что я Аню отравил. А что стоило поплакать-то? Вот Орехова завтра убьют, а он умрет счастливым, с чувством исполненного долга. И слава Богу!
Помню, когда я шел домой, меня охватило какое-то усталое безразличие. Ноги от напрасной беготни гудели, хотелось прилечь.
Я вернулся домой часу в восьмом, Михайла, подавая умыться, сказал, что заходил Ситников и передал, что завтра заедет за мной с утра, в начале шестого.
Только я забылся, как Михайла вошел сказать, что меня спрашивает Маша, горничная Екатерины Алексеевны. Я встал, вышел в гостиную. Маша подала мне записку. Я развернул листок, сохранивший еще запах ее комнаты. Записка была совсем короткой: «Напишите мне хоть одно слово — это правда?»
На обороте листка я приписал «да» и присыпал его песком.
Когда девушка ушла, я тотчас опять лег, положив подушку на голову.
В ту ночь мне почему-то снова приснился сон, который я часто видел в детстве. Матушка моя совестит меня, что я разбил ее рюмочку, из которой она запивала порошки, а я плачу и божусь, что ее вовсе не касался. Рюмочка эта была чем-то ей дорога, и она строго не велела мне до нее дотрагиваться. Матушка в обиде на меня, что я лгу ей, а я в отчаянии, что она мне не верит.
Михайла разбудил меня на рассвете, как я велел. За окном ничего не было видно из-за густого тумана. В Казани, благодаря ее расположению среди болот, весной всегда стоят сильные туманы. С неба шел серый, тусклый свет.
К пяти часам я был уже готов и стоял одетый на крыльце, прислушиваясь, не едет ли экипаж. Было зябко, и, хотя я оделся тепло, меня бил озноб. Из-за тумана были слышны разговоры, кашель, шум просыпающейся Нагорной. За двадцать шагов все было покрыто белой мутной завесой.
Около половины шестого к воротам подъехала коляска. Не вылезая из нее, Ситников окликнул меня. Я подошел.
— Садитесь поскорей, — сказал он. — Негоже заставлять ждать себя в такой день.
— Вы, я вижу, настроены на шутливый лад, — ответил я. — Сегодня, кроме вас, кажется, никто не намерен шутить.
Мы тронулись. Степан Иванович, закутавшись в шинель, откинулся в глубину возка и молчал, погруженный в свои мысли, ничего не замечая вокруг. Мне приходилось поторапливать извозчика, который ехал почти шагом и все норовил заснуть на козлах. Лошадь была тощая, двухместная коляска ободранная, кожа между крыльями порвана, а из-под подушки торчало сено.
Мы ехали по туману вслепую, иногда только на несколько мгновений проступали встречные повозки, люди, заборы, деревья.
Проехали заставу. Заспанный, продрогший солдат, засунув руки в рукава, проводил нас долгим, злым взглядом. Потом и он скрылся за пеленой.
— Степан Иванович, скажите, вы любите ее? — спросил я.
Он протер лицо, будто умылся, прежде чем ответить.
— Да, я люблю ее. Но все это не имеет уже никакого значения.
Сквозь туман проступила наконец красная черепичная крыша. Мы остановились у крыльца гастхауза. Несмотря на ранний час, из открытого окна бильярдной раздавалось щелканье шаров.
Мы вошли. В зале лакей расстилал чистые скатерти. В углу у окна сидел Шрайбер и ел из глубокой тарелки жирные густые сливки. Он кивнул нам.
— А мы ждем вас, ждем! На бедного Орехова смотреть страшно! От нетерпения убить вас он тут бегал как сумасшедший, а сейчас гоняет в одиночку шары. Может, приказать сварить кофе, а то с утра что-то прохладно?
— Благодарю вас, не стоит, — сказал Степан Иванович. — Лучше приступим к делу, да побыстрее.
Еще с минуту нам пришлось наблюдать, как Шрайбер доедал свои сливки, качая головой и причмокивая. Лакей угрюмо посматривал на нас, с хрустом раздирая накрахмаленные скатерти. Стук шаров прекратился. Из бильярдной вышел Орехов. Было видно, что ночью он не спал. Воспаленные глаза горели, под ними выступили мешки. Он чуть кивнул.
Мы вышли все вместе.
Туман, казалось, только усиливался. Все было мокро: и трава, и деревья.
Пошли опушкой леса, а экипажи следовали за нами. Если мы углублялись в чащу шагов на двадцать, в белом пару растворялись и коляски, и лошади.
— Не стоит идти дальше, — сказал Шрайбер. — Кругом все равно никого нет. Как вам нравится, господа, стреляться вот здесь?
Он указал на неглубокую поросшую орешником ложбину.
— Мне все равно, — буркнул Орехов.
Степан Иванович только пожал плечами.
— Вот и славно. Устраивайтесь, господа, а я пока с Александром Львовичем все приготовлю….
Мы отправились размечать барьеры. Шрайбер воткнул в землю свою трость и зашагал по сырому, прогнившему валежнику. Там, где он остановился, я бросил на мокрый куст свой плащ.
Принялись заряжать пистолеты. Шрайбер протянул было ящик мне, но я отказался.