Истинная жизнь Севастьяна Найта - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
Со следующей ее смотровой площадки открываются новые возможности ответа на этот вопрос. В 14-й главе В. неожиданно признается, что у его розысков есть «собственная магия и логика, и хотя я иногда поневоле думаю, что они постепенно превратились в нечто вроде сновидения, <…> где собственные мои фантазии вышиваются по канве действительности, я вынужден признать, что меня вело по верному пути и что в своем изложении жизни Севастьяна мне должно следовать этим ритмическим узорам». Затем идет мастерская реставрация первой любовной драмы Севастьяна в четырех актах, не уступающая лучшим страницам «Других берегов» Набокова, что, скажем опять, опровергает слова В. о том, что он новичок в этом деле и не владеет литературным языком, не говоря уже о технике композиции. Этот рассказ ему неоткуда было взять: его нет в книгах Найта, а Наташа Розанова, «дородная мать двоих сыновей», которая могла дать ему канву, никоим образом не могла помочь ему в воспроизведении этих лирических картин прошлого, с их чудесными подробностями и тонкими поворотами тем. Конечно, фразу «меня вело по верному пути» можно понимать фигурально, но создается ощущение, что В. приглашает поймать его на слове. Нет ли тут намека на то, что он только нажимает клавиши, в то время как дух Севастьяна указывает нужный подбор и порядок эпизодов и положений, всегда глядя через плечо своего единокровного брата, иногда же прибегая и к диктовке?
Во второй части книги В. оставляет свои и чужие воспоминания и наблюдения и приступает к деятельным розыскам la femme fatale, тем самым сужая диапазон своих сведений и вообще понижая уровень повествовательной осведомленности и безопасной дистанции от предмета своего расследования. Пренебрегши предупреждением Зильбермана, В. попадает в сети Нины Лесерф, которая в высокой степени обладает техникой предварительного обезболивания места укуса. Во время ее невыносимого театрально-тривиального монолога (не следует забывать – им же пересказываемого) он не замечает его пошлейшей патоки («сердце женщины не воскресить никогда»), ни жестокого уничижения его брата, но замечает ровную матовую бледность ее кожи и отличный парижский выговор. В свой следующий визит он уже до такой степени опьянен, или, вернее, отравлен, что не способен узнать в ее резких переходах от мрачности к веселью ту самую черту, которую он только что подметил у бывшего ее мужа Речного (а тот, возможно, у нее перенял эту манеру или свойство темперамента). Здесь опять бросается в глаза уже отмеченная повествовательная компликация: В. как будто забывает написанное им ранее, как будто никогда не перечитывает раз написанного, а в то же время подталкивает «деятельного» читателя именно перечесть и сопоставить одно с другим и сделать из этого сопоставления важные выводы. На один миг, когда Нина, подобно Грушеньке Светловой в ее первом поединке с Катериной Ивановной, отбросив игру, наносит В. быстрый удар, он на минуту трезвеет и понимает, как далеко зашло дело (и, описывая эту минуту, он как будто дает понять, что тут не обошлось без вмешательства духа Севастьяна), но вскоре опять поддается ее гипнозу.
Другое важное вторжение из иного мира можно различить в конце 8-й главы. В. перебегает на другую сторону улицы, чтобы поговорить с Клэр, и тут вдруг понимает, что она на сносях и поэтому задуманный разговор о Севастьяне невозможен. Чтобы как-то объяснить, для чего же он (ею неузнанный) остановил ее, он, «с возмутительным присутствием духа», подает ей первое, что попалось ему в кармане, – ключ от квартиры Севастьяна (как если бы она его обронила, а он поднял). Эта трафаретная фраза о «присутствии духа», которая по-английски (presence of mind), равно как и по-русски, переведена с французского (présence d’esprit), звучит в описанных обстоятельствах двусмысленно, причем второй смысл начинает преобладать по мере рассмотрения этих обстоятельств. Толкает ли Севастьянов дух В-а под локоть, когда он подает Клэр ключ (когда-то у нее был такой же, а быть может, и этот самый), чтобы она дотронулась до него «своими невинными, незрячими пальцами»? Не тот ли этот ключ в материальном виде, который в переносном смысле нащупывает, но не может ухватить Пнин, вдвойне или втройне чужестранец? Может быть, это искомый многими героями Набокова clef к всеобъемлющей загадке жизни и смерти. В этом варианте онтологической модели романа дух Севастьяна оказывается психагогом В-а, который ведет своего биографа от одного поворотного пункта до другого, разматывая клубок тайного хода своей жизни, но откладывая разгадку главной ее тайны.
7
В конце «Истинной жизни Севастьяна Найта» ее герой не столько умирает, сколько исчезает. Первая книга Найта и здесь служит предуказательной аллегорией: как и там, тела нет, комната пуста, и этот фокус с исчезновением объясняется словесным трюком – анаграмматическим вариантом имени якобы умершего.
На обложке первого издания романа в 1941 году было помещено напутствие Эдмунда Вильсона, одного из самых лучших и влиятельнейших тогда литераторов Америки. Оно кончается загадочной фразой, заключенной к тому же в скобки, что довольно необычно для этого жанра рекламных рекомендаций книги читателю: «(Наблюдательного читателя поджидает <…> сюрприз особого рода, выдать который было бы нечестно по отношению к автору)». Вильсон стал к тому времени близким приятелем Набокова, и тот мог в принципе открыть ему секрет своего замысла, хоть это было не в его обычае. Одной наблюдательности, однако, тут не довольно: требуется знание тонкостей русского быта, чего нельзя было ожидать и от образованного американского читателя. Содержание повествовательной идеи романа должно было оставаться непроницаемой загадкой.
Но, может быть, разгадку трудно найти именно оттого, что она – на виду, как выкраденное письмо в известном рассказе По. Английское название книги, «The Real Life of Sebastian Knight», вернее, собственное имя героя, представляет собою многозначительную анаграмму: Sebastian Knight = Knight is absent, т. е. «Найта – нет», он в книге отсутствует[125]. Эту мысль я предложил, априори, довольно давно[126]. Теперь, когда для помещенного в этом издании нового перевода мне пришлось разобрать всю книгу на части, перетереть каждую и заново собрать на русском языке, я имел возможность проверить ее основательность. И это истолкование замысла и строения романа я теперь вижу единственно верным. Вот несколько положений в его пользу.
1. Имя Севастьянъ не имело хождения не только в русском высшем сословии, к которому принадлежал отец повествователя и его героя в то время, о котором идет речь (конец XIX – начало ХХ века), но и вообще в образованных классах. Правда, он родился, вероятно, в день памяти св. муч. Севастіана (впрочем, только в том случае, если В. ошибкой приводит этот день по Грегорианскому календарю: в России день памяти этого святого приходился на 18-е, а не на 31 декабря), но в семьях его круга давно оставили благочестивый обычай крестить новорожденных именем святого, поминаемого в день их рождения. Другими словами, вероятия того, что в такой русской семье в те годы сына нарекли бы Севастьяном, немногим выше сомнительной возможности найти Макария или Геннадия в среде тогдашней английской аристократии. Разумеется, Набоков все это отлично знал. Если бы ему это необычайно редкое для времени и среды имя понадобилось не для зашифровки своей идеи, а для какой-нибудь иной цели, то В., безусловно, предложил бы правдоподобное объяснение этому странному выбору – например, его могли бы так назвать из уважения к какой-нибудь тетушке (Ольге Олеговне Орловой?), любящей простонародный обычай, или по имени прадеда, или по прихоти его англичанки матери. И обратно: если бы Набокову просто нужно было дать своему русско-английскому герою христианское имя, одинаково бывшее в употреблении в благородных сословиях Англии и России, то он, конечно, мог бы выбрать из очень большого числа обыкновенных имен, от Андрея (Andrew) до Якова (James). «Севастьян» же, вполне удовлетворяя этому условию с английской стороны, хотя и не вполне с русской (вследствие указанного анахронизма), заключает в себе зато важнейшую анаграмму. Иными словами, это имя соединяет в себе требования номинальные и функциональные, и в этом смысле оно здесь единственное.
2. Эта книга была для Набокова первым опытом сочинения романа по-английски. Он писал его еще во Франции, имея в виду послать на литературный конкурс в Англию, вероятно, под псевдонимом. Может быть, отчасти по этой причине в книге много разного рода криптограмм и особенно имен, которые можно с известной пользой читать не только в ином сочетании составляющих букв, но и задом наперед и даже вверх ногами, – последняя возможность открывает наконец В-у глаза на очевидное неочарованному читателю тождество мадам Лесерф и Нины Речной. Например, фамилья г-жи Пратт – анаграмма английского слова «ловушка» (trap), в которую вольно или невольно, и во всяком случае неявно, эта подруга Клэр Бишоп завлекает В-а. Имя жалкого г. Гудмана (Goodman), которого В. в одном месте называет «лающим поводырем слепца», содержит в себе отчасти эту фразу (dog o’man). Приятель Севастьяна художник Рой Карсвел (Roy Carswell) не случайно, может быть, никогда не упоминается иначе как по имени и фамильи, ибо их сочетание, при ином расположении букв, дает фразу «гораздо хуже» (clearly wors[e]), в том, может быть, смысле, что его портрет Севастьяна в чем-то существенном не подходит подлиннику (или наоборот). Этот «речной» образ – как бы автопортрет художника на грани безумия: Найт глядится в воду, его лицо как бы зыблется курсивом, и по нему словно бежит, пятясь и оставляя перед собой след на поверхности воды, водяной паучок; словесная тень этого паука потом ложится на шею Нины Речной и тем разрушает ее чары. Еще один пример той же игры в транспозицию: номер парижского телефона д-ра Старова, 61–93, который В. никак не может вспомнить в кошмарную минуту своего как во сне замедленного бега с препятствиями к постели умирающего брата, – анаграмма года его смерти, а между тем за несколько страниц перед тем В. видит (задним числом) в этой комбинации цифр (1936) некое предначертание года смерти Севастьяна. Излагая содержание последней книги Найта и перечисляя упомянутых там людей, встреченных В. по ходу его разысканий после смерти Найта, В. приводит в их числе «a pale wretch noisily denouncing the policy of oppression»: фраза эта, косвенным смыслом своим («бледный бедолага, шумно обличающий притеснения властей») напоминающая эпизод в симбирских номерах, когда Севастьян юношей путешествовал с заумным поэтом и «шумным гением» Паном и его женой, – на самом деле, своим видом, подбором выделенных мной литер, указывает на Пал Палыча Речного (Pal Rechnoy), тоже склонного фанфаронить под мухой. Вот крайний (и сверх меры затейливый) пример патентованного приема Набокова накладывать тень компасной стрелки поверх часовой: Севастьян был, вероятно недолго, влюблен в жену Пана Ларису, а через много лет он гибнет в сетях бывшей жены Речного Нины. Интересно, что в черновике эта Лариса звалась Клариссой, но можно думать, что это сближение с Клэр (по-английски Clarissa – Clare) показалось Набокову слишком очевидным.