Мусоргский - Сергей Федякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятого декабря Мусоргским закончена сцена в келье Чудова монастыря, первая картина второй части оперы. Далее ждала «Корчма на литовской границе».
Там, где нужна была ровная речь, Мусоргскому не с руки менять классический подлинник. А «корчма» и у Пушкина полнится затейным «народным языком». Композитор разве что изменил вес каждого из пушкинских бродяг, беглых монахов. Варлаама стало «больше», Мисаила — чуть «меньше». На одном эпизоде композитор застрял.
Варлаам, бродяга в рясе, должен был запеть. Мусоргский чувствовал, что это должен быть особый номер. Пушкин не дал текста. Обошелся лишь указанием: «Монахи пьют; Варлаам затягивает песню: Как во городе было во Казани».
Можно было бы вставить эту народную песню, если б вписалась она в его драматургию. Но всего нужнее был текст. А как сыскать его? Где?
Стасов выручил. Выкопал-таки нужные слова в «Древних русских стихотворениях», сборнике Худякова. 9 декабря, на концерте РМО в зале Дворянского собрания, где за дирижерским пультом стоял Балакирев, и вручил текст долгожданной песни Мусоргскому.
Композитор, похоже, и не знал, что Пушкин имел в виду совсем другую песню. Но радовался как ребенок. И, конечно, не тем словам, которые читал. А тому, что сюжет песни к опере подходил идеально. А текст — что текст! Над текстом можно было и поработать.
Песня из сборника называлась «Про Казань». Перечитывая листок, поднесенный Стасовым, он не торопился помещать его в свою книгу с либретто.
Уж вы люди ли, вы люди стародавние!Молодые молодцы, послушайте,Еще я вам расскажу про царевый про поход,Про грозна царя Ивана Васильевича.
Столь эпический зачин никак не подходил для его драмы. Варлаам опорожнил кружку с вином, кровь в жилах закипела, он и загорланил… Тут и музыка должна была ходить ходуном. Остальную часть песни вписал в свою «пушкинскую книгу», чувствуя: многое надо править.
Сюжет был хорош. «Разгульный». Слова?.. Модест Петрович тронул текст в одном месте, вписал кое-что в другом. Большая часть текста сохранилась, но всё вместе изменилось до неузнаваемости. Начал с пушкинских слов: «Как во городе было, во Казани». Далее — полетело свое: «Грозный царь пировал да веселился». И сразу песня так и заходила, вместе с разухабистой своей темой, слова словно сами выпрыгивали из этой музыки:
Он татарей бил нещадно,Чтоб им было неповадноВдоль по Руси гулять.
Далее пригодился худяковский текст, он только ритмически иначе «заплясал», да и словечки капельку пришлось подправить:
Царь подходом подходил да под Казань-городок;Он подкопы подкопал, да под Казанку под реку…
Песня из сборника тяготела к эпике: «Что и тут-то наш грозен царь прикручинился, он повесил буйну голову на правое плечо, утупил он ясны очи во сыру мать-землю…» Всё это нужно было взвинтить, чтобы сначала как бы «пригасло» —
Грозный царь-от закручинился,Он повесил головушку на правое плечо…
А потом ходуном заходило:
Уж как стал царь пушкарей сзывать,Пушкарей все зажигальщиков,Зажига-а-альщиков!
И далее всё нужно было взболтать: «Воску ярого свеча затеплилася…»? Нет — «задымилася». Бочка «загорелася»? — Нет, «закружилася». Он и сам не подозревал, какую — вторя музыке — дивную литературную работу совершил. Тут всё движется как живое. И скоморошина какая-то есть в этом разгуле: и жестоко, да и смешно, ведь не «взорвалась» и даже не «грохнула», но — с усмешечкой — «хлопнула». Так и вылепилось историческое предание пополам с карикатурой:
Задымилася свечка воску ярова,Подходил молодой пушкарь-от к бочечке.А и с порохом-то бочка закружилася.Ой, по подкопам покатилася,Да и хлопнула.
В финале он сочинял слова, словно бежал за музыкой. Тут из худяковского текста сгодилось только числительное:
Завопили, загалдели зли татарове,Благим матом заливалися.Полегло татаровей тьма тьмущая,Полегло их сорок тысячей да три тысячи.Так-то во городе было во Казани…
Да, не тягучая песня «Про Казань». А разудалая, разгульная песня Варлаама. В оставшейся части сцены можно было не терзаться с текстом, Пушкин сам выводил. Только вот в сцене с приставами живую разорванность речи подчеркнуть…
Сцена так ему нравилась, что в декабре на одном из вечеров — не то у Пургольдов, не то у Даргомыжского, не то у Шестаковой — решился ее показать даже не совсем завершенную. Даргомыжский, услышав начало рождаемой оперы, когда народ, понуждаемый плетками, падает на колени и голосит, упрашивая Бориса взойти на престол, а затем «Корчму» — был в восхищении. И — совсем уже ослабший — не мог не выразить своего чувства: «Мусорянин идет еще дальше меня!»
* * *«Борис» рождался невероятно быстро. За два месяца с небольшим — часть октября, ноябрь и декабрь — сочинена была уже половина оперы! Стасов, всегда готовый подтолкнуть своих нерадивых подопечных к работе, тут сразу почувствовал, какая сила ожила в Мусоргском. Еще 11 ноября, когда только-только была закончена первая сцена, у него в письме к Корсиньке сквозь рассуждения о возможном вечере у Пургольдов проскочит: «Мусорянина, разумеется, никакими пряниками не вытянешь из берлоги».
Кажется, когда Мусоргский писал своего «Бориса», другой жизни почти не существовало. Он не отвлекался ни на что. Лишь одно сочинение все-таки зазвучало в его душе вместе с «Борисом»: в конце 1868 года он оркеструет свой романс четырехлетней давности «Ночь». Стихотворение Пушкина пронизано и тихою грустью, и трепетом возможного счастья, и предвкушением радости.
Мой голос для тебя и ласковый и томныйТревожит позднее молчанье ночи темной.Близ ложа моего печальная свечаГорит; мои стихи, сливаясь и журча,Текут, ручьи любви; текут полны тобою.Во тьме твои глаза блистают предо мною,Мне улыбаются — и звуки слышу я;Мой друг, мой нежный друг… люблю… твоя… твоя!..
То ли воспоминание. То ли игра воображения. И та взволнованность, которую после будешь вспоминать с благодарностью за пережитое.
В романсе — в окончательной его редакции — певучий пушкинский стих превращается в сбивчивую, взволнованную речь Мусоргского. Стихи ломаются, становятся полупоэзией-полупрозой. Еще точнее — драмой:
«Твой образ ласковый так полн очарованья, так манит к себе, так обольщает, тревожа сон мой тихий в час полночи безмолвной… И мнится, шепчешь ты. Твои слова, сливаясь и журча чистой струйкой надо мною, в ночной тиши играют, полны любви, полны отрады, полны все силы чар волшебной неги и забвенья. Во тьме ночной, в полночный час твои глаза блистают предо мной. Мне… мне улыбаются, и звуки, звуки слышу я: мой друг, мой нежный друг! люблю тебя, твоя, твоя».
Конечно, рядом с пушкинской лирикой это — лишь бледное ее подобие, как прозаический перевод с неизвестного подлинника, «подстрочник». Но музыка начинается с мягкого тремоло, с этого дрожания звука, в котором запечатлелось и струение лунного света, и душевное томление. В романсе живет ночная тишина, нервное ожидание, здесь ощутимо прерывистое дыхание в предчувствии встречи. У Пушкина — поэт наедине со своим воображением и перед листом бумаги. У Мусоргского — не то состояние счастливой полудремы, не то пробуждение в момент свидания: «Твои глаза блистают предо мной…»
Романс, сочиненный еще в 1864-м, окутанный теплыми звуками оркестра в декабре 1868-го, во всех четырех редакциях посвящен женщине, о которой, кроме ее имени, не известно почти ничего. Только в Публичной библиотеке, спустя более столетия, отыщется почти случайная ее записка на бумаге с фамильным гербом, отправленная 4 марта 1864 года Балакиреву:
«Надеясь на вашу любезность, Милий Алексеевич, прошу известить меня, когда и где будет генеральная репетиция концерта в пользу вашей школы — чем много утешите Надежду Опочинину»[84].
…Одна из самых непроницаемых тайн души композитора. С какой редкой постоянностью образ женщины, что была много старше его, чье изображение затерялось в истории, чей облик не запечатлел ни один литератор, ни один мемуарист — встает в его посвящениях.
Первое октября 1859-го. Ему — двадцать, ей — тридцать восемь. «Impromptu passionné», то есть — «Страстный экспромт». Пьеса для фортепиано. Посвящена — Надежде Петровне Опочининой. 15 августа 1863-го. Романс «Но если бы с тобою я встретиться могла…». Посвящен — Надежде Петровне Опочининой. В словах Василия Курочкина можно прочитать намек на какую-то биографическую подробность: