Берлин-Александерплац - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грянем застольную песню, друзья, пустим мы чашу по кругу… Пятью десять — пятьдесят, пьем, как стадо поросят. Пьем по первой, по второй, а там снова по одной".
А кто это стоит у стойки, там, где пьют и поют, беззаботно живут? Кто это улыбается, оглядывая прокуренную, смрадную пивнуху? Э, да это их светлость барон фон Пуме, боров жирный! Улыбается, скажи на милость! Это у него называется улыбкой. Поблескивает свиными глазками, высматривает кого-то. Не найдет никак, — и то сказать, надымили здесь, хоть топором дым прорубай — тогда, может, и разглядишь чего-нибудь. Но вот подкатились к нему трое каких-то. Это небось те самые парни, которые с ним делишки обделывают. Ишь субчики! Видно, одного с ним поля ягоды. Лучше смолоду на виселице болтаться, чем под старость по дворам побираться. Стоят они вчетвером, почесывают затылки, ржут, высматривают еще кого-то в пивной. Дым хоть топором прорубай — иначе ничего не увидишь, вентилятор бы сюда!
Мекк подтолкнул Франца.
— Видишь, нет у них полного комплекта. Продавцы вразнос требуются, толстяку всегда люди нужны.
— Ко мне он уж тоже подъехал как-то, да не захотел я с ним дела иметь. Что мне фрукты? У него, верно, товар девать некуда?
— Почем знать, какой у него товар? Он говорит — фрукты. Эх, Франц, много знать будешь — скоро состаришься. Но держаться за него стоит, от него всегда что-нибудь да перепадет. Он тертый калач, старик-то, да и другие тоже.
В 8 часов 23 минуты 17 секунд к стойке подходит еще один. Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять… Кто бы, вы подумали, кто? Английский король — скажете? Бог с вами! Английский король как раз в этот момент едет в сопровождении пышной свиты на открытие парламента — торжественный акт, символизирующий дух независимости английской нации. Нет, это не король! Ну кто же тогда? Уж не делегаты ли, подписавшие в Париже пакт Келлога в окружении полсотни фотографов (чернильницы подходящих размеров не нашлось, да и внести ее в зал было бы трудно; пришлось удовлетвориться письменным прибором из севрского фарфора). Нет, и не они. Этот — волочит ноги, серые шерстяные носки свисают гармошкой на ботинки. Невзрачный, серый как мышь. Э, да это Рейнхольд!
И вот они уже стоят впятером, чешут себе затылки, рыщут глазами по пивнухе… Да возьмите же топор дым прорубить! Иначе ничего не увидите. Жаль, вентилятора нет. Франц и Мекк напряженно наблюдали за этой пятеркой, ждали, что она будет делать; наконец вся компания уселась за столик.
А четверть часа спустя Рейнхольд вновь бредет к стойке за кофе и лимонадом, озираясь по сторонам. Ба! Кто это улыбается ему и машет рукой? Уж, конечно, не доктор Луппе, обербургомистр города Нюрнберга. Ему не до того, в это утро он произносит в своем родном городе приветственную речь по случаю четырехсотлетия со дня смерти великого Дюрера; после него выступят еще имперский министр внутренних дел Кейдель и баварский министр народного просвещения Гольденбергер, каковое обстоятельство в достаточной мере объясняет отсутствие сегодня и этих последних в пивной на Пренцлауерштрассе. Да, кстати, пастилки "П. Р. Райли" укрепляют зубы, освежают рот, улучшают пищеварение.
Так чья же это ухмыляющаяся физиономия? Ну, конечно, Франца, нашего Франца Биберкопфа! Рейнхольд подошел к его столику. Обрадовался Франц! Еще бы! Ведь это ж объект его воспитания, вот он и продемонстрирует его сейчас своему другу Мекку. Как он идет, полюбуйся на него. Он у нас по струнке ходит! Рейнхольд подсел к ним, пробормотал что-то себе под нос, заикается. А Францу не терпится: охота скорее прощупать его, пусть Мекк сам послушает.
— Ну, как у тебя дома, Рейнхольд, все в порядке?
— М-да, Труда еще у меня, привыкаю понемногу.
Он мямлит, слова падают медленно, как вода из испорченного крана — капля за каплей. Франц на седьмом небе. Его работа! Знай наших! Сияя, смотрит он на своего друга Мекка — тот рад воздать ему должное.
— А что, Мекк, у нас порядочек, нам только скажи — с любым сладим!
Хлопнул он Рейнхольда по плечу, тот вздрогнул, отпрянул.
— Вот видишь, брат, стоит только захотеть, всего добьешься. Я всегда говорю: возьмешь себя в руки, стиснешь зубы — и сам черт тебе не брат!
Глядит Франц на Рейнхольда, не нарадуется. Сказано ведь: один раскаявшийся грешник лучше, чем 999 праведников.
— А как Труда, не удивляется, что все гладко обошлось? Да ты и сам, видать, рад, что бросил эту канитель с бабами? Знаешь, Рейнхольд, бабы — вещь хорошая, прямо скажем, приятная вещь. Но я тебе как другу говорю: тут надо меру знать, середину золотую. Когда баб слишком много — уноси скорей ноги! На своей шкуре, брат, испытал — сам знаю!
Надо бы ему все рассказать и про Иду, про сад "Парадиз", про белые парусиновые туфельки, и про Тегельскую тюрьму тоже. Слава богу — что было, быльем поросло! Кто старое помянет…
— Я уж тебе помогу, Рейнхольд, и с бабами у тебя все на лад пойдет. Не придется тебе в Армию Спасения ходить, мы сами все обтяпаем. Ну, за твое здоровье, Рейнхольд, пива-то выпей хоть одну кружку.
Но тот тихонько чокнулся кофейной чашкой.
— Как это ты обтяпаешь, Франц, хотел бы я знать?
Тут Франц язык прикусил. Черт возьми, чуть не проболтался.
— Да я только к тому, что на меня можешь положиться. И к водке ты должен приучиться, например к легкому кюммелю.
А тот ему тихим таким голосом:
— Ты, что же, доктор?
— Почему бы и нет? В таких вещах я толк знаю. Помнишь, Рейнхольд, я помог тебе уже насчет Цилли, да и раньше. Так и теперь помогу, не сомневайся! Франц людям друг! Он уж знает, что к чему.
Рейнхольд вскинул голову, грустно посмотрел на Франца.
— Вот как, знаешь?
Франц спокойно выдержал его взгляд, радость его ничто не омрачит, пускай себе смотрит — небось догадывается, в чем дело! Ничего, я от своей линии не отступлюсь, ему же на пользу пойдет!
— Да, вот и Мекк может тебе подтвердить, что у нас есть кой-какой опыт по этой части. Так и живем! А когда научишься водку пить, мы это отпразднуем здесь же, за мой счет, я плачу за всю музыку.
Рейнхольд долго еще глядел на Франца, гордо выпятившего грудь, и на маленького Мекка, в свою очередь с любопытством наблюдавшего за ним. Наконец он опустил глаза и уставился в свою чашку, словно что-то уронил туда.
— Ты, верно, хочешь довести меня своим лечением до женитьбы?
— Твое здоровье, Рейнхольд, да здравствуют верные мужья, пьем по первой, по второй, а там снова по одной. Пой с нами, Рейнхольд, подтягивай, лиха беда начало, да без него конца бы не бывало.
Рога — стой! Смирно! Ряды — вздвой! Правое плечо вперед, шагом — марш!.. Рейнхольд снова поднял голову, будто вынырнул из своей чашки. Пуме, жирный, красномордый, очутился вдруг возле него, что-то шепнул ему на ухо. Рейнхольд пожал плечами. Тут Пуме подул перед собой, словно разгоняя пелену табачного дыма, и весело проскрипел:
— Ну что, Биберкопф, еще раз вас спрашиваю, не надоело вам оберточной бумагой торговать? Немного поди зарабатываете? Два пфеннига со штуки, пять пфеннигов в час, так, что ли?
И пошел он Франца обрабатывать, чтобы тот взял тележку с овощами или фруктами — торговать вразвоз. Товар он, Пуме, поставит первосортный, заработок блестящий! А у Франца к этому душа не лежит, не нравится ему что-то Пумсова компания. С этими молодцами держи ухо востро, а то обведут вокруг пальца — и не заметишь. А заика Рейнхольд сидит в уголке да помалкивает. Повернулся Франц к нему, что он, дескать, на это скажет, и тут только заметил, что Рейнхольд все время глаз с него не сводит и лишь сейчас снова уставился в чашку.
— Ну, как твое мнение, Рейнхольд?
— Что ж, я ведь тоже с ними работаю, — выдавил тот.
А тут и Мекк вставил свое слово: почему бы, говорит, тебе и не попробовать? Тогда Франц заявил, что еще подумает, сейчас, мол, ничего еще не может сказать, а завтра или послезавтра придет сюда же и договорится с Пум сом обо всем: какой товар, где его получать, как рассчитываться и в каком районе торговать сподручней.
И вот все ушли, пивная почти пуста: Пуме ушел, Мекк с Биберкопфом ушли, и только у стойки какой-то кондуктор беседует с хозяином о вычетах из жалованья; больно уж много вычитают. А Рейнхольд-заика все еще торчит на своем месте. Перед ним три пустые бутылки из-под лимонада, недопитый стакан и чашка с кофе. Почему он не идет домой? Дома спит Труда-блондинка. Он о чем-то думает, размышляет. Наконец встает и, волоча ноги, бредет через всю пивную к стойке, шерстяные носки свисают у него гармошкой. Жутко он выглядит — изжелта-бледный, с глубокими, словно ножом прорезанными, морщинами у рта и страшными, как рубцы, поперечными складками на лбу. Он берет еще чашку кофе и еще одну бутылку лимонада.
* * *Проклят человек, говорит Иеремия, который надеется на человека и плоть делает своею опорою и у которого сердце удаляется от господа. Он будет, как вереск в пустыне, и не увидит, когда придет доброе, и поселится в местах знойных в степи, на земле бесплодной, необитаемой. Благословен человек, который надеется на господа и которого упование — господь. Ибо он будет, как дерево, посаженное при водах и пускающее корни свои у потока; не ведает оно, когда приходит зной — лист его зелен, и засухи оно не боится и не перестает приносить плод. Лукаво без меры сердце человеческое и погрязло в пороке: кто познает его?