Софисты - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А какая же у тебя есть жизнь еще? — посмотрела она на него пытливо.
— Об этом потом, если позволишь, Дрозис… — тихо отклонил он. — А сперва я хотел бы узнать, что ты будешь делать теперь с собой. Из твоих речей я вижу, что тебе тут больше делать нечего… Может быть, ты вернешься в Афины…
— Нет, нет, в Афинах тоже мне делать нечего… — живо отозвалась она. — Я мечтала пробраться к себе в Милос: надо же доживать где-нибудь сломавшуюся жизнь… Может быть, мне удастся восстановить мой дом. Вот если бы ты был свободен и помог мне в этой попытке наладить разоренное гнездо, я сказала бы тебе спасибо от всего сердца. Ты по-прежнему одинок?
— Да, я по-прежнему одинок… — с горькой усмешкой отвечал он тихо. — С тех пор как я потерял тебя, я…
Но спазм в горле не дал ему договорить. Она с удивлением посмотрела на его склоненную голову, на смуглое, исхудавшее лицо, бедный плащ его…
— Но… — смутилась она. — Я ничего не знала… не подозревала… И теперь, — и ее голос болезненно дрогнул, — теперь для меня все кончено и, если ты захочешь поехать со мной в Милос, я буду искренно рада. Мне кто-то говорил, что у меня там погибло решительно все…
«Алкивиад…», догадался он, и в душе его шевельнулось чувство горечи.
— Я был там с афинским войском, когда оно опустошало твою родину… — сказал он. — И я видел развалины твоего гнезда. И там среди мертвых камней и черных головешек я обнаружил прекрасную статую твою. Она изуродована. Говорили, что она держала в руках золотой щит и смотрелась в него, как в зеркало, но воины похитили щит и отбили даже руки статуи. Я… старательно зарыл статую в песок и, может быть, тебе удастся восстановить ее: воистину, она прекраснее всего, что я в этой области знаю. Артист хотел, по-видимому, сделать из тебя богиню, но в творении его Женщина победила богиню… Что с тобой, Дрозис?
Из прекрасных глаз Дрозис бежали крупные слезы.
— Нет, изуродовала статую не солдатня, как тебе сказали, — прерывающимся голосом проговорила она, — а… да, да: я!.. Я совершила нелепый, жестокий поступок, и Фидиас, — она едва выговорила это имя, — в отчаянии, мстя мне, изуродовал своими руками свое создание, которое, конечно, — в этом ты прав — было в сто раз прекраснее всех его богинь Акрополя, именно потому, может быть, что те были величавые богини, камень, а тут — живая женщина… которая… которая…
И, закрыв лицо руками, она затряслась от рыданий…
Подавленный, он молчал: при нем эта женщина приносила, может быть, последнюю жертву памяти того, кто ее так любил. А он, Дорион, тут совсем лишний. Но и то уже счастье, что теперь он будет при ней, новой, в которой только чуть-чуть слышалась прежняя чаровница Дрозис.
— Когда же ты думаешь ехать туда? — тихо спросил он, когда она немного справилась с собой.
— Да хоть завтра… — сказала она. — Оставаться долго мне тут нельзя: жрецы могут и раздумать, и найти, что умереть здесь без хлопот мне лучше… Но если ты хочешь побыть тут немножко для Аполлона…
— Никакого Аполлона я тут не искал… — отвечал он тихо. — А искал я только… тебя…
— Не говори!.. Не надо… — просительно подняла она руки. — Если тебя тут ничто не держит, тогда поедем завтра. Мне очень тяжко тут. Я даже боюсь, что моя прежняя болезнь снова овладеет тут мною… Поедем на рассвете…
Ранним утром, когда по деревьям вокруг, приветствуя лучезарного Феба, пели дрозды, а внизу в зарослях щелкали соловьи, и в храме уже поднимался дым жертв и слышался золотой рокот лир и стройное пение, Дрозис, закутавшись в пеплос так, что ее совсем нельзя было узнать, села на сильного мула. Дорион шел рядом с ней. Погонщик равнодушно понукал свою скотину. И сзади, под рокот лир, неслось торжественно: «О, Ты, который славен игрою на лире, Дитя Великого Зевса…» И думал Дорион: «Кто-то когда-то в чистые минуты вдохновенья создал этот прекрасный гимн солнечному богу, но вот пришло время, и жрецы сделали из красоты щит для своих темных проделок и — дойную корову…»
В Афинах они не остановились и сразу проехали в Пирей, где готовилось к отплытию на Милос торговое судно с каким-то грузом. Поездки по морю в то время были чрезвычайно дешевы: из Пирея в Египет можно было проехать за драхму. А до близкого Милоса переезд стоил и того дешевле. И, закупив немного продовольствия на дорогу, они погрузились на высокобортное, пахнущее смолой судно, на котором уже шла обычная перед отвалом суета. А потом залопотали волны в высокие борта, с хриплым криком, закружились вокруг чайки, и Дорион смотрел, как на корме, борясь со слезами, сидела Дрозис. И он чувствовал, что он всегда будет стоять так на грани ее скрытой от него жизни и никогда не займет в этой жизни никакого места.
Под вечер, когда Акрополь рассеялся уже нежною грезой в лазурной дали, навстречу им показалось быстро бегущее судно. Скучавшие путники сгрудились вдоль борта и следили за стройным кораблем.
— Клянусь Кастором и Поллуксом, это «Посейдон»!.. — сказал кто-то, щеголяя знанием моря. — Первый ходок во всем военном флоте Афин. Только нос стал как будто повыше…
И вдруг «Посейдон» спустил парус, который забился и захлопал под южным бризом, и послышался повелительный позыв военной трубы: стой!
— Требует остановки… — забегали тревожные голоса по кораблю. — Что такое?..
«Посейдон» подошел бортом к борту судна. И вдруг, покрывая возбужденный гомон пассажиров, раздался сильный голос командира:
— Стоять смирно! Я — Бикт. Мы заберем только то, что нам нужно, и всех отпустим. Но если кто посмеет оказать моим молодцам хотя самое малое сопротивление, пеняйте на себя… Понятно?
А молодцы морского волка уже прыгали, дребезжа оружием, через борт. О сопротивлении никто и не думал: Бикт это Бикт… Сам Антикл подошел к Дрозис, около которой стоял Дорион. И им, и ему показалось, что где-то когда-то они видали уже один другого. Но вспомнить не могли ничего, кроме чего-то смутного, что для Антикла связывалось как-то с маленькой Гиппаретой. Пираты сунулись было с обыском к Дрозис.
— Оставить!.. — сурово осадил их Антикл. — И живо у меня…
Еще немного, и разбойное судно быстро побежало в морские дали. На купце стоял возбужденный гвалт: обобранные путники поносили правительство — шляются по чужим морям, а дома жить нельзя стало…
На заре Дрозис с Дорионом выгрузились в тихой гавани Милоса и без труда нашли развалины разрушенного дома Дрозис под городом. А когда на другое утро они пришли на место, чтобы обсудить, как и что делать тут, Дрозис с удивлением увидала среди разросшихся деревьев, в ослепительно-радостном сиянии утра белоснежную Афродиту: то за ночь постарался Дорион. Дрозис вся побелела, шатающимися шагами подошла к прекрасной статуе, рухнула к ее ногам и, обняв их, забилась в рыданиях: перед ней неожиданно воскресла из развалин ее молодость, ее былая красота, ее капризная любовь к нему и его страстная, как гроза, любовь к ней и вся ее разрушенная в корне жизнь. Отцветающая женщина, с седою прядью от виска, обнимая холодный мрамор, билась окровавленной душой о жестокие загадки жизни, а над ней в несравненной красе сияла пенорожденная богиня молодости, любви, счастья и безмятежен и светел был ее прекрасный лик…
XXVI. СЧАСТЛИВЫЕ ВОРОБЬИ
Добродушный и наивный Геродот, рассказывая о словах и жестах разных маленьких софистиков, делающих грязную историю рода человеческого, смешно искал всегда в глубине их глупостей женщину, на которую он добродушно и возлагал всю ответственность за их глупость. Несомненно, «отец истории» преувеличивал: не всегда женщина была в глупости виновата, но очень часто была и она в ней замешана. Не успел бежавший от смерти и родины Алкивиад устроиться в Спарте, чтобы оттуда по мере своих недюжинных сил вредить презревшей его родине, как разом его бурный жизненный путь пересекла красавица Тимеа, жена спартанского царя Агия. Родом она была фиванка. Высокая, стройная, с прекрасными каштановыми волосами, — фиванки считались красивейшими женщинами Эллады — с какою-то удивительной негой, разлитой во всяком движении певучего тела, она с первой же встречи так заколдовала Алкивиада, что он сразу забыл и об Афинах, и о мести, и обо всем на свете, хоть на некоторое время.
Спартанцы вообще не любили иностранцев, а в особенности тех, которые «учили мудрости», и в этом, надо полагать, они были правы. Алкивиада тут встретили очень прохладно. Потом сообразили, что зря такой гость явиться к ним не мог, и стали с ним, насколько только это им было при их характере возможно, любезнее. Но смутить Алкивиада чем-нибудь было весьма трудно. Он с большим любопытством приглядывался к молчаливым, угрюмым спартанцам, редко заселявшим берега светлого Эврота, у подножия лесистого хмурого Тайгета.
Если у каждого городка-государства Эллады были свои обычаи, своя монета, свои боги, а раньше даже и свое летосчисление, если каждый из них соседнему городу был так чужд, что браки между гражданами таких двух великих и благородных наций были воспрещены, а если все же такая катастрофа случалась, то ответственность за нее возлагалась на будущих детей: они были незаконными, — то Спарта в особенности не была похожа ни на кого и ни на что: это был совершенно особый мирок, который даже в мелочах точно нарочно старался не походить на других… В Спарте постепенно семья потеряла всякое значение. Мальчики воспитывались в казенных школах. Молодой человек, даже женатый, жил в казармах. Даже зрелые уже мужчины обедали не дома, а в Сисистионе со своими товарищами по оружию даже в мирное время. Молодежь держали впроголодь, так, что она должна была красть съестные припасы, причем, если она делала это хорошо, ее хвалили, а попадалась — наказывали. Чтобы приучить молодых людей к боли, их ежегодно били перед алтарем Артемиды Ортийской. Ни кричать, ни просить пощады было нельзя: это было бесчестием. Кто лучше всех выносил истязание, получал титул «победителя при алтаре». Бывали случай, когда молодежь под палками умирала. Их девушки, мужественные, грубоватые, смелые, владевшие копьем, ходили до брака с распущенными волосами, но в день свадьбы их, точно нарочно, брили наголо. Они и думать не смели мазаться или перекрашивать волосы, как афинянки…