Глаза мертвецов (сборник) - Брэм Стокер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почетное место на правой стене занимал портрет пятиюродного брата Дарби, Филима Мак-Феддена, и на запястьях у него красовались наручники. Валлем О’Гилл на портрете самым возмутительным образом косил правым глазом, а ноги у него были кривые, точно обручи, что набивают на бочку.
Если вам случалось пробираться ночью по комнате в кромешном мраке и неожиданно налететь лбом на угол открытой двери, так что искры из глаз посыпались, тогда вы поймете, что чувствовал в эту минуту человек незаурядного ума.
— Унесите прочь эту картину! — хриплым голосом приказал он, как только к нему вернулся дар речи. — И не будет ли кто-нибудь любезен представить мне художника? Я намерен его казнить. От сотворения мира не было еще косого О’Гилла.
Вообразите его потрясение и ужас, когда и левый глаз Валлема О’Гилла в ту же минуту медленно скосился к носу, еще хуже правого.
Притворившись, будто этого не видит, и втайне надеясь, что никто более этого не заметил, Дарби, едва сдерживая ярость, повел свою маленькую процессию к противоположной стене.
И тут его взору предстал великолепный портрет Гонории О’Шонесси, одетой в костюм из железных пластин, вроде тех, что в старину носили рыцари, — кажется, он называется доспехи.
В руке она сжимала копье с маленьким флажком на острие и улыбалась гордой, надменной улыбкой.
— И этот портрет отсюда уберите! — велел весьма раздосадованный Дарби. — Не пристало женщине появляться на людях в таком наряде!
Однако в следующее мгновение Дарби просто онемел от возмущения, потому что изображенная на портрете Гонория О’Шонесси открыла рот и показала ему язык.
— Ужин остывает, ужин остывает! — провозгласил кто-то в дальнем конце картинной галереи.
Тяжелые двери распахнулись, и наш бедный герой с облегчением последовал за музыкантами в столовую, где был подан ужин.
Столовая оказалась небольшой комнатой, отделанной белоснежным сверкающим мрамором, — с множеством зеркал и тысячами сияющих свечей. Стол ломился под тяжестью изысканных блюд — тут вам и редис, и морковь, и жареная баранина, и всевозможные другие яства, названий и не упомнишь, не говоря уже о фруктах и сладостях, — но не будем попусту тратить слов.
Для каждого члена семьи был приготовлен стул с высокой спинкой, и какое же трогательное зрелище они являли, рассевшись по местам, — Дарби во главе стола, Бриджет в конце, дети замерли в торжественном молчании по левую и по правую руку, а позади выстроилась вереница важных лакеев в напудренных париках и с кружевными жабо.
Они могли бы тотчас приступить к трапезе, и в самом деле, у Дарби на тарелке появился кусок вареной говядины, но тут он заметил рядом со своим местом маленький серебряный колокольчик. Примерно в такие колокольчики знатные люди звонят, веля принести еще горячей воды для пунша, но человек незаурядного ума был явно озадачен, и тут-то и начались его беды и злоключения.
«Хотел бы я знать, — подумал он, — не используют ли этот колокольчик так же, как на скачках в Кёррахе, не звонят ли в него, чтобы все честно приступили к еде и питью одновременно, а потом в ознаменование конца трапезы, когда хозяин дома решит, что все уже наелись? Что и говорить, странные у знатных лордов обычаи! Не скоро я их выучу».
Так он и сидел молча, в нерешительности уставившись на вареную говядину, опасаясь приступить к еде, не позвонив, и боясь позвонить. Важные слуги с высокомерным видом возвышались за каждым стулом, вздернув нос и окаменев без движения, однако они украдкой бросали на Дарби и его семейство такие презрительные и надменные взгляды, что Дарби трепетал, опасаясь выказать себя невежей.
Наш герой сидел так, терзаемый тревогой, снедаемый затаенным стыдом и сомнениями, и тут над его плечом склонилась голова в напудренном парике, и тихий, вкрадчивый голос произнес:
— Не желает ли ваша милость еще чего-нибудь?
Простоватый Дарби завертелся на стуле, открыл было рот, собираясь то-то сказать, посмотрел на колокольчик, покраснел, подцепил вилкой кусочек вареной говядины и, чтобы скрыть смущение, ляпнул:
— Мне бы щепотку соли, с вашего позволения!
Едва эти слова слетели у него с языка, как раздался страшный грохот. Гром и молния, просто оглушительный грохот! В то же мгновение погасли все огни и воцарилась абсолютная, трепещущая тьма. Отовсюду — и сверху, и слева, и справа — доносился вой, гул и рев, словно буйствующий, обезумевший океан обрушился на побережье Керри в сезон зимних бурь. В этом страшном, оглушительном шуме можно было с трудом различить грохот осыпающихся стен и треск разламываемых труб. Однако всю эту адскую какофонию перекрывал пронзительный, насмешливый голос лепрехауна. «Мудрец соизволил произнести вслух четвертое желание!» — завывал он.
Дарби, оглушенный множеством голосов, которые на все лады бранили и поносили его в кромешной тьме, в это время валялся на спине, изо всех сил пытаясь сбросить кого-то, кто не давал ему встать на ноги, но тщетно: его точно пригвоздило к полу, да и глаза открыть он не мог.
— Бриджет, душа моя, ты жива? — кричал он. — Где дети?
Внезапно рев, гул и грохот сменились зловещей тишиной, таящей в себе какую-то угрозу и испугавшей Дарби больше, чем весь адский шум.
Прошла целая минута, прежде чем он решился открыть глаза и посмотреть в лицо ужасам, которые его ожидали. Однако когда, собравшись с духом, он все-таки приоткрыл один глаз, то обнаружил, что кругом ночь, что лежит он на холме, что на темном небе показался тоненький молодой месяц и что прямо над ним подрагивает одна-единственная крохотная золотая звездочка.
Дарби с трудом поднялся на ноги. От замка камня на камне не осталось, ни один пласт торфа, казалось, никто и не трогал, и все волшебство маленького башмачника исчезло, рассеялось как дым. Те самые деревья, которые не далее как вечером с корнем выдернула чья-то невидимая рука, смутно выделялись в лунном свете неясной купой как ни в чем не бывало, и в их ветвях распевал соловей. На бревне, за которым вечером прятался лепрехаун, печально стрекотал кузнечик.
— Бриджет! — позвал Дарби, потом еще и еще.
В ответ только ухнула где-то поблизости сонная сова.
И тут Дарби точно громом поразило: а что, если лепрехаун похитил Бриджет и детей?
Бедняга повернулся и в последний раз за день кинулся бежать по ночной долине.
Он мчался не разбирая дороги, не обходя ни луж, ни оврагов, как никогда в жизни, — и мчался до тех пор, пока не остановился, задыхаясь, у дверей собственного дома.
С замиранием сердца заглянул он в окно. Дети от мала до велика сгрудились вокруг Бриджет, которая сидела у огня, прижимая к груди младшенького, укачивая его и напевая колыбельную с видом совершенного блаженства.
Дарби глядел на нее, и на глазах у него выступили слезы радости. «Благослови ее Господь! — сказал он вслух. — Разве она не краса О’Хейгенов и О’Шонесси и не жемчужина О’Гиллов и О’Грейди?»
Хорошо, что эта счастливая мысль как-то приободрила Дарби, когда он поднимал щеколду и переступал порог, ведь самый коварный подвох злобного лепрехауна еще только ждал его: ни Бриджет, ни дети не помнили о замке, карете и сказочной роскоши решительно ничего. Все они готовы были поклясться, что с самого утра не отлучались дальше собственной картофельной грядки.
Дэвид Расселл Макэнелли-младший
МОГИЛЬЩИК ИЗ КЭШЕЛА
По всей Ирландии, от Корка до Белфаста, от Дублина до Голуэя, раскиданы руины церквей, аббатств и монастырей, свидетельства навсегда ушедшего в прошлое богатства, великолепия и процветания. Иногда эти руины, не утратившие благородства даже среди распада и запустения, возносят свои зубчатые башни и высокие стены над жалкой деревней, населенной нищими крестьянами. Иногда они возвышаются на холме, откуда открывается окрест величественный и прекрасный вид. Иногда эти старые камни вздымаются на островке посреди небольшого озера, из тех, что, подобно изумрудам в оправе более насыщенного зеленого оттенка, украшают сельский пейзаж и придают неповторимое очарование местности, равной коей не сыскать на свете.
Давным-давно не оглашали эти священные стены ни скорбные молитвы, ни хвалебные гимны, и сейчас их навещают лишь иностранцы с проводниками да скромные процессии крестьян, несущие своего родственника к месту последнего упокоения на освященном погосте. Ведь хотя церковь и лежит в руинах, земля в ней и рядом с нею по-прежнему остается святой и служит последним пристанищем тому, кого с благоговением провожают близкие, кто освободился от последнего бремени, выплакал последние слезы и уступил последнему врагу. Однако среди печальных зрелищ, коих немало предстанет перед созерцателем в этой несчастной стране, ни одно не вызывает столь грустных размышлений, как сельское кладбище. Величественно высится здание полуразрушенной церкви, с горделивыми башнями и стрельчатыми окнами. Внутри сохранились изваяния и гробницы знаменитых ирландцев — королей, принцев и епископов, тогда как под стенами теснятся могилы бедноты — кое-где их могильные холмики почти сровнялись с землей, а кое-где вздыбились, точно маленькие горки. На некоторых могилах стоит деревянный крест из грубо обструганных круглых колышков или древесных ветвей, единственная дань памяти, которую смогла отдать дорогим усопшим бедность, и все могилы — и знатных людей, и простых крестьян — поросли сорной травой и крапивой.