Как управлять Россией. Записки секретаря императрицы - Гаврила Романович Державин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Cм. комментарий 1
3. Данная фраза перенесена сюда из другой главки «трактата» («О природном расположении и о навыке») по связи смысла. В последние годы Державин интересовался Никколо Макиавелли (1469–1527), известным итальянским политическим мыслителем эпохи Возрождения.
Изучение Макиавелли, к которому поэт относился резко отрицательно, вероятно, было связано с работой над «трактатом», рассматривавшим с совершенно иной точки зрения сходные вопросы. Ср. написанное в 1802 г. на Званке стихотворение «Махиавель»: «Царей наместник иль учитель /Великих иль постыдных дел!/ Душ слабых, мелких обольститель, /Поди от нас, Махиавель!/ Не надо нам твоих замашек, /Обманов тонких, хитростей <…>».
4. Смысл фразы в том, что чиновный взяточник тащит гораздо больше, чем расточительнейшая из женщин. Ср. в тяжелом, но по-своему выразительном не менее державинского переложении Тредиаковского: «Приказный человек и в делах обращающийся, весьма хищнейшую имеет руку с ящиком, нежели супруга самая расточительная».
5. Данный отрывок Державин, вполне возможно, относил и к своей судьбе – он умер бездетным. Ср. сочиненную им эпитафию «На гробы рода Державиных в селе Егорьеве»:
О, праотцев моих и родших прах священный!Я не принес на гроб вам злата и сребраИ не размножил ваш собою род почтенный;Винюсь: я жил, сколь мог, для общаго добра.Часть третья. Воспоминания
С.Т. Аксаков. Знакомство с Державиным
В половине декабря 1815 года приехал я в Петербург на короткое время, чтобы взглянуть на брата, которого я в 1814 году определил подпрапорщиком в Измайловский полк. Брат жил у полковника Павла Петровича Мартынова, моего земляка и короткого приятеля, который, как и все офицеры, квартировал в известном Гарновском доме; я поместился также у Мартынова.
<…>
Я приехал в Петербург вечером. Хозяина моего, Мартынова, не было дома, брата также; брат был у товарищей своих, Измайловских же подпрапорщиков Капнистов, родных племянников Державина, живших в доме у дяди и коротко познакомивших моего брата с гостеприимным хозяином. За братом послали. Между тем, узнав о моем приезде, пришли ко мне Измайловские офицеры: Кавелин, Годеин, Лопухин и Квашнин-Самарин. Я был особенно дружен с Кавелиным, который в последнее время сделался очень коротким знакомым в доме Державина и бывал у него очень часто. После первых дружеских приветствий Кавелин спросил меня: знаю ли я, что Державин нетерпеливо меня ожидает? Что уже с неделю, как он всякий день спрашивает, не приехали ли я? – Такие слова сильно меня озадачили. Я был самым горячим, самым страстным поклонником Державина и знал наизусть все его лучшие стихи; я много раз видал его в публике, особенно до 1812 года, у А. С. Шишкова, но никогда не был ему представлен, не был с ним знаком. На двадцать четвертом году живни, при моей пылкой природе, слова: «Державин тебя нетерпеливо ожидает», – имели для меня такое волшебное значение, которое в теперешнее положительное время едва ли будет многими понято. Не успел я очнуться от изумления и радости, как прибежал мой брат, и первые слова его были: «Гаврила Романыч просит тебя прийти к нему сейчас…» Я совершенно обезумел. Наконец, опомнившись, спрашиваю: «Что же все это значит?» – и узнаю, что брат мой, бывший тогда восемнадцатилетним юношей, Кавелин и другие до того нахвалили Державину мое чтение, называемое тогда декламацией, что он, по своему горячему нраву, нетерпеливо желал меня послушать, или, как он сам впоследствии выражался, «послушать себя». Я не мог идти сейчас: я был красен с дороги, как вареный рак, и голос у меня сел, то есть не был чист, а я, разумеется, хотел показаться Державину во всем блеске.
<…>
На другой день, в десять часов утра, явился за мной посланный от Гаврилы Романыча, и в одиннадцать часов я пошел к нему вместе с братом, несмотря на то, что еще не прошли на моем лице следы безобразия от русской зимней дороги. Сердце билось у меня сильно, и врожденная мне необыкновенная застенчивость, от которой я тогда еще не совсем освободился, вдруг овладела мною в высшей степени. Если б дорога не состояла только из нескольких десятков шагов, вероятно, я воротился бы назад; но вошед в дом Державина и вступив в залу, я переродился. Робость моя улетела мгновенно, когда глазам моим представилась картина Тончи, изображающая Державина посреди снегов, сидящего у водопада в медвежьей шубе и бобровой шапке… Гений поэзии Державина овладел всеми способностями моей души, и в эту минуту уже ничто не могло привесть меня в замешательство.
<…>
Из залы налево была дверь в кабинет Державина; я благоговейно, но смело вошел в это святилище русской поэзии. Гаврила Романыч сидел на огромном диване, в котором находилось множество ящиков; перед ним на столе лежали бумаги, в руках у него была аспидная доска и грифель, привязанный ниткой к рамке доски; он быстро отбросил ее на диван, встал с живостью, протянул мне руку и сказал: «Добро пожаловать, я давно вас жду. Я читал ваши прекрасные стихи (Державин был плохой судья и чужих и своих стихов), наслышался, что вы мастерски декламируете, и нетерпеливо хотел с вами познакомиться». Державин был довольно высокого роста, довольно широкого, но сухощавого сложения; на нем был колпак, остатки седых волос небрежно из-под него висели; он был без галстука, в шелковом зеленом шлафроке, подпоясан такого же цвета шнурком с большими кистями, на ногах у него были туфли; портрет Тончи походил на оригинал, как две капли воды. Я отвечал Державину искренно, что «считаю настоящую минуту счастливейшею минутою моей жизни, и если чтение мое ему понравится…»
Он прервал меня, сказавши: «О, я уверен, что понравится; садитесь вот здесь, поближе ко мне», – и он посадил меня на кресло возле самого дивана. «Вы чем-то занимались, не помешал ли я вам?» – «О, нет, я всегда что-нибудь мараю, перебираю старое, чищу и глажу, а нового не пишу ничего. Мое время прошло. Теперь ваше время. Теперь многие пишут славные стихи, такие гладкие, что относительно версификации уже ничего не остается желать. Скоро явится свету второй Державин: это Пушкин, который уже в Лицее перещеголял всех писателей. Но позвольте: ведь мы с вами с одной стороны? Вы оренбурец и казанец, и я тоже; вы учились в казанской гимназии сначала и потом перешли в университет, и я тоже учился в казанской гимназии, а об университете тогда никто и не помышлял. Да мы с вами соседи и по оренбургским деревням; я обо всем расспросил братца вашего. Мое село, Державино, ведь с небольшим сто верст от имения вашего батюшки (сто верст считалось тогда соседством в Оренбургской губернии)…»
Гаврила Романыч подозвал к себе моего брата, приласкал его, потрепав по плечу, и сказал, что он прекрасный молодой человек, что очень рад его дружбе с своими Капнистами, и прибавил: