Дорога обратно (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети тоскливо молчат. Тонконогий пес скачет вокруг Ольги Павловны и, передразнивая, громко тявкает ей в лицо. Милицейский капитан и отец мальчика сосредоточенно курят возле крыльца. Ветер пожирает хлопья табачного дыма, скрежещет железом на кровле и куполе собора, пугая галок, на лету выламывая им крылья, и галки кричат не умолкая…
— Круглова! — кричит Ольга Павловна. — Поди в пищеблок, возьми кость и вымани, слышишь, уведи эту тварь с территории… Не все! Не все! Я сказала: Круглова! — Затем по знаку капитана неохотно направляется к крыльцу.
Снетков улыбается ей смущенно и радостно, как ребенок после прививки, все еще не верящий, что, вопреки долгой боязни, было совсем не больно… Там, в наглухо зашторенной учительской, капитан строго велел отцу мальчика молчать, не встревать, чтобы не вышло ругани и базара. Он говорил со Снетковым торжественно и протокольно, как лицо при исполнении — с лицом при исполнении, и Снетков благодарно отвечал ему в том же тоне: на языке отчетов, анкет, эпикризов и выписок, который позволял ему скрыть ярость и панику и при этом не врать. Отец мальчика покорно молчал, сидя на табурете, уперев острые локти в расставленные колени и уронив лысую голову на крепко сжатые кулаки. Лишь однажды, когда Снетков произнес: «…рецидивы конфликта между родителями, суть которого мне неизвестна, крайне отрицательно воздействуют на его психику и, опосредованно, на соматику, что неизбежно приводит к усугублению первичного аффекта», — он вдруг поднял ее, дико посмотрел на Снеткова, хрустнул кулаками, булькнул горлом, но ничего не сказал, срезанный быстрым и спокойным взглядом капитана милиции Деева… «Итак, где он в данный момент скрывается, вам неизвестно», — уточнил капитан, заканчивая разговор. «Абсолютно», — подтвердил Снетков, краснея оттого, что говорит правду.
— Драматизировать не будем. Будем искать, — объявляет капитан, раздавив окурок носком сапога. — Ведите, доктор.
Снетков идет впереди, и полы его халата белым флагом хлопают на ветру; за ним, грозно надвинув козырек фуражки на переносицу, шагает капитан милиции Деев; следом за капитаном, опасаясь опередить его и оттого спотыкаясь, путаясь в длинных своих ногах, бредет отец мальчика; позади всех семенит Ольга Павловна с озабоченным красным лицом… Провожаемые настороженными перешептываниями детей, они первым делом заходят в пустую амбулаторию, пахнущую холодом, спиртом и мебельной кожей, затем — в пищеблок, долго бродят там, задыхаясь и потея в клубах маслянистого пара с тошнотворно-сладким привкусом кипящей пшенки. Поднимаются на пыльные чердаки. На ощупь обыскивают темные дровяные сараи, оббивая бока и локти о поленницы и вздрагивая от дробной беготни крыс. Прочесывают территорию из конца в конец, от стены к стене, затем возвращаются на основной двор, где заигравшиеся дети дружно тявкают на измученную собаку и дразнят ее вываренной коровьей костью.
— Прекратить, — приказывает им капитан милиции Деев. Дети умолкают, и он направляется к колокольне. Задрав голову к ее обрубленному верху, кричит: — Смирнов!!! — и беззвучно матерится, услыхав в ответ злобный грай обезумевших галок. Тоскливо смотрит на часы и оборачивается: — Мог ваш птенчик туда взлететь или не мог?
— Исключено, — слишком уверенно и поспешно отвечает ему Снетков.
Глаза капитана мгновенно суживаются:
— А вы проверьте. Проверьте.
Снетков не перечит. Признаться при детях в том, что боится высоты, он не смеет и впервые за годы своего пребывания на горе по крутым и высоким, в крошку съеденным каменным ступенькам поднимается на колокольню.
Над головой — дыра, но сквозь нее не видно небес из-за клубящегося черного облака галдящих и гадящих птиц. Кроны бора, крыши деревни и разлив реки там, где она делает поворот, наглухо заслонены бурым куполом собора: как огромное прорванное легкое, он хрипит и гудит на ветру. Зато виден город. Совсем не такой далекий и отчужденный от горы, как мнилось и мечталось Снеткову все эти годы, он обступает гору с двух сторон. Отделенный от нее лишь узкой полосой полей, он тянется к горе, надвигается на нее, идет на приступ колоннами и каре фабричных корпусов, грозит кривыми кольями портовых кранов, дубинами и жерлами труб, наползает матовыми кишками и щупальцами нефтеперегонного завода, и Снеткову начинает казаться, что если он пробудет здесь, наверху, еще минуту, то гора под ним и вовсе перестанет быть горой — обратится в ком земли, прилипший к городским окраинам. «Чертов капитан! — сетует Снетков, силясь унять в себе долгий приступ дурноты. — Такая высота — и такая низменная картина. А если б выше? Если б еще выше?.. Боже, если б вдвое, втрое выше, что тогда?.. Тогда лучше б и не смотреть. Меня б тогда не просто тошнило. Я б тогда наверняка сблевал…»
— Ну что, звонарь?
Снетков оборачивается. Отец мальчика стоит перед ним.
— Что ты там звонил, звонарь?
— В смысле?
— Что ты там менту названивал про мою с Галиной жизнь?
— Мне нет дела до вашей жизни, — осторожно и вежливо отвечает Снетков, — но там у вас какие-то нервы. Я не знаю: у вас, у вашей жены — мне это все равно. Но я точно знаю: ваши нервы или ее нервы ему сейчас противопоказаны. Не лучший, я скажу, курс лечения. Не лучшая, я скажу…
— Что ты знаешь про ее нервы? — перебивает отец мальчика. — Думаешь, все — так, вот просто так? Ты знаешь, откуда у нее нервы? Ты знаешь, что бывший ее муж, сволочь, застрелился — хлоп, и готов — на моих глазах! Знаешь, как мое имя и ее имя потом трепали? Мне сменить пришлось: был Козов — стал Смирнов, а ты знаешь, что такое для меня было имя? Я его не просто носил, я им ПОДПИСЫВАЛСЯ!.. Да только ли имя… Мы в другой город переехали, пусть недалеко, пусть в Пытавино — но бежали!.. И убежали, и больше десяти лет прошло, а все равно нервы у нее измучены навсегда, потому и мечется. Потому и устраивает, потому на нее и находит. То вдруг хочет еще подальше убежать, то — к чему-то там новому, необыкновенному, я уж и не знаю, но мне за нее просто становится страшно. А вот когда она мальчика нашего видит, когда на него смотрит, когда его трогает — тогда ничего, ничего, успокаивается…
— И он успокаивается?
— Ты кто?.. Где ты был, когда он у нас родился? Когда свинкой болел, когда его в жару трясло и мы его кутали?.. Ты его кутал? Я тебя спрашиваю, ты его кутал?
— Перестаньте.
— Ты с ним буквы и слоги разучивал? Ты его рыбу ловить учил?
— Хватит вам! — срывается на крик Снетков. — Мне все это — все равно! Мне эти ваши сопли и ваши гадости — ни к чему! Хотите — забирайте! Забирайте, когда найдете! И не подходите ко мне… Слышите, не смейте ко мне подходить!
… — Ругаются, — испуганно произносит Ольга Павловна.
— Базарят, — спокойно соглашается капитан милиции Деев. — Это значит, доктор не врал: его там нет… Думайте, думайте, куда он еще мог податься. В экспонаты он мог податься?
— Если вы о музее — там нет никаких экспонатов. Там настенная живопись. Кроме того, там всюду крепко заперто. Даже окна заперты. Видите — железные ставни?
— А вы отоприте, — невозмутимо предлагает капитан. — Отоприте, отоприте; найдите способ, — настаивает он и поясняет: — Дети — это не мы с вами, это совсем другое. Они как крысы — пролезут в любую щелку.
Первым спускаясь вниз с колокольни и, прежде чем сделать шаг, боязливо пробуя носком сапога каждую ступеньку, отец мальчика слушает в темноте возмущенный гул собственной крови: ну какого, скажи, рожна тебе понадобилось развязывать язык перед этим сволочным, обпачканным галками докторишкой? Ну что ему и впрямь за дело до твоей жизни, твоей жены и, тем более, до ее бывшего мужа — этого спятившего, невесть что о себе возомнившего майора, которому теперь желай не желай, а все одно не положено никакое Царствие Небесное!.. Ты вообще зачем здесь? Ты здесь за тем, чтобы заявить свои законные права, или за тем, чтобы, подобно вокзальному попрошайке, покрасоваться и попугать своими язвами и культями? Или тебя вдруг потянуло на воспоминания? Вспоминай, коли так, но не вслух, и не увлекайся: не вздумай жить воспоминаниями — сумей вовремя остановиться. Потому что нельзя тебе жить воспоминаниями. Тебе нельзя ими жить по той самой причине, по какой нельзя ставить жилье на чумном погосте.
Едва не задев сапогом капитана милиции Деева, сидящего на крыльце колокольни, и даже не взглянув на него, отец мальчика выходит на двор. Слоняется без толку по двору, разбрасывая вокруг себя искры тлеющей в зубах дешевой сигареты. Большую половину жизни, слава Богу, почти и не вспомнишь: она осталась в глухой тени, вроде этой — предвечерней слипшейся тени собора и колокольни, накрывшей половину двора с бегающими детьми. Шумел, слонялся, пил, похмелялся, засыпал, как умирал, камнем просыпался, пока однажды не проснулся прямо по месту службы, на полу редакции ленинградской молодежной газеты: среди пустых бутылок, голый, обвернутый сдернутым с древка переходящим мохнатым знаменем, разбуженный воплями главного редактора, который слишком рано, сволочь, явился на работу. Буря грянула, но не сгноили: пережидать ее отправили в задницу, в Хнов, литсотрудником «Хновского Кибальчиша», где не было никаких забот, кроме скуки, зато, помнится, была отличная красная куртка из ломкой клеенки, была легкая ленивая походка, замшевые туфли-мокасины, беспомощные перед хновской пылью и презиравшие ее, был свой столик в ресторане «Лель», — и больше оттуда не вспомнить ничего, кроме грома электромузыкальной группы в этом самом ресторане, кроме скрипа куртки под хваткими ладонями партнерш по медленным танцам — всех этих деревенских дурочек, наезжавших в райцентр отвязаться под предлогом профучебы; зубы их во время танцев, помнится, тоже скрипели — как в мексиканском кино… Засыпал с какой-нибудь из них или без них, просыпался всегда один, а однажды проснулся не один и не у себя в общежитии.