Гастроль без антракта - Влодавец Леонид Игоревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неведом Емелька. Государь — ведом.
Улыбка на лице допрашивающего стала заметно шире.
— Коим правительством, сударь, посланы вы в пределы Российские, дабы производить возмущение? Шон ответил быстро и решительно:
— Никоим.
— Тогда поведайте, каким образом явились вы в рядах бунтовской толпы, где немалое число изобличенных злодеев показывает на вас как на зачинщика и конфидентного друга самозванца Емельки?
— Бунтовщиком не бывал, господин капитан, а присягнул Петру Феодоровичу своей волей. Но до персоны его допущен не был и в конфиденции не состоял.
— Можешь ли назвать поименно тех, кто в мятеже был зачинщиком и вору Емельке был правой рукой? — Следователь перешел на «ты», и это ничего хорошего Шону-Ивану не предвещало.
— Не намерен сего делать.
— Что ж… — с легкой грустью произнес капитан. — Придется иным образом разговор вести.
Откуда-то из темного угла выскочили два проворных детины в кожаных фартуках — помощники палача, очевидно, — и поволокли Шона к дыбе. Обмотали запястья веревкой, подтянули на блоке к потолку, палач махнул кнутом, полоснул им по натянутой спине О'Брайена. Кожа лопнула сразу же, показалось кровавое мясо. Потом я посмотрел, как Шона жгут вениками, как выворачивают ему руки из суставов, обливают тузлуком спину, превращенную в лохмотья, как щипцами рвут ногти с пальцев. «Век золотой Екатерины», одним словом…
Кадр опять сменился.
Мне показали женщину и мальчика, безмолвно стоящих над телом, прикрытым рогожей. Под рогожей — я это знал — лежал Шон О'Брайен. Казнили его или он умер от пыток — не пояснялось. Женщина и мальчик были его семьей. Где-то в степи, судя по всему, недалеко от какого-то города или большого села, избы которого просматривались на фоне горизонта, два оборванных мужика, закованных в цепи, копали яму. Два пожилых солдата и капрал, держа ружья у ноги, покуривали трубочки и приглядывали за землекопами.
— Плачь, плачь, бабонька, — посоветовал один из солдат. — Разум потеряешь, коли не плакать…
— Она уж и то рехнулась, — хмыкнул другой. — С иноземцем-бунтовщиком свалялась. Укатают теперича в самую Сибирь.
— Под корень надо изменников, под корень! — мрачно сказал капрал. — Сколько народу Емелькины псы погрызли! Якима Трешневикова за верность присяге на четыре шмата посекли… Премьер-майора Иванова отставного со всем семейством на пики вздели. Коменданта Елагина с женой на одной перекладине повесили. А это бунтовское отродье жить будет… Государыня милует.
— Стало быть, умнее тебя государыня, — сказал первый солдат. — Ей виднее, кого казнить, а кого миловать…
Капрал мрачно глянул на подчиненного, но ничего не сказал.
— Готово, — доложил один из землекопов, вылезая из ямы.
— Закапывай! — велел капрал.
Завернутого в рогожу Шона сбросили в яму и стали засыпать землей.
— Мамка! — обеспокоенно крикнул мальчик. — Нельзя! Засем татку в ямку завывают? Ему там ховодно будет!
Он заплакал, затеребил мать, которая по-прежнему стояла неподвижно, будто окаменев. Когда же лопаты колодников наметали невысокий холмик, она вдруг плашмя упала наземь.
— Полно, полно реветь, — сказал капрал, морщась. — Вставай, пошли. Ну-ка, Брылев, подними ее!
Тот солдат, что был посердобольнее, подошел к женщине, взял ее за плечи, попытался поднять на ноги… и вдруг отшатнулся, крестясь.
— Померла никак, — выдавил он испуганно…
В следующем «кадре» я увидел молодого, лет двадцати двух, солдата, лезущего на каменную стену по приставной лестнице. Все было окутано дымом, бухали пушки, грохали ружья… Почти сразу я догадался, что это штурм Измаила. А тот солдат, что лез на стену, был сыном Ивана-Шона, только фамилия у него была иная, неведомо в каких штабных канцеляриях родившаяся.
— Баринов! Подсоби! — крикнул кто-то. И Андрейка кинулся со штыком наперевес, пырнул янычара, уже готовившегося полоснуть ятаганом какого-то русского офицера. Турки побежали. Толпа русских солдат с ревом погнала их, прикалывая штыками. «Ура!» перекрыло все звуки.
Еще кадр. Суворов — тот самый, Александр Васильевич — шел в замызганной епанче вдоль строя закопченных, перемазанных грязью и кровью солдат. Но это не Измаил, это Варшава.
Перед одной из рот стоял с перевязанной головой Андрей Баринов и держал перед собой сорванное с древка польское знамя. Генерал-аншеф (откуда-то я знал, что указ о возведении Суворова в чин генерал-фельдмаршала еще не подписан) остановился под октябрьским дождем и поднял глаза на гренадерского унтер-офицера.
— Здорово, Андрей! Опять на портянки прибрал? Ай, молодец, ай, чудо-богатырь! Как баталия — так регалия… Не все, поди, в казну отдаешь знамена-то? На портянки небось в Измаиле еще набрал, а нынче девкам на платки собираешь? Ну, коли так знамена чужие любишь, значит, и свое лелеять станешь. Быть тебе прапорщиком, помилуй Бог!
Исчезла Варшава октября 1794 года и появился некий нешибко богатый дом, горница с иконами и портретом императора Николая Павловича. За столом сидел убеленный сединами старец — отставной майор Андрей Иванович Баринов — и диктовал дочери Марии Андреевне письмо в Петербург к сыну Александру.
— Изволишь осведомляться, любезный сын, каково здравие мое ныне? Ответствую, что Бога не обманешь, и надобно готовиться к Высочайшему Параду, дабы на оном в грязь лицом не ударить. Рассуждая о сем, помышляю, что укорить мне себя не в чем, а за деяния моего отца и деда твоего Ивана, бывшего некогда смутьяном, нам в ответе не быть. Благословляю судьбу, Бога и благосклонность начальствующих лиц, коие не препятствовали мне в получении чина офицерского и возведению моему во дворянское достоинство. Тебе, сыну человека невежественного и худородного, сим открыт был путь к научению и свету. Надеюсь, что ты в служении Государю и Отечеству меня, невежду, превзойдешь и детям своим в наследство оставишь не тот скудный пожиток, что я оставляю вам с Марией…
Взамен этой сцены появился следующий кадр: гвардии поручик Александр Баринов готовился стреляться на дуэли с каким-то штатским господином. Секундант подошел к поручику и объявил:
— Господин надворный советник предлагает вам примирение, ибо считает повод для дуэли несерьезным. Ваше заявление о том, что покойный поэт Лермонтов был самовлюбленный нарцисс, а стихи его дурны, он объясняет излишней горячностью…
— Вздор! — оборвал Александр. — К барьеру!
Два пистолета, два человека, два выстрела… Баринов остался стоять, а противник его распростерся на росистой утренней траве…
Роща с лужайкой, где происходила дуэль, исчезла.
Появились лесистые горы, горная река, грохочущая по камням, а за рекой, по склону горы — каменные сакли. Капитан Баринов шел вдоль позиции своей батареи, поглядывал на часы.
— Первая-а-я… — Раскатился грохот, ядро с воем полетело туда, в аул, взметнуло столб огня, дыма и камней.
— Втор-рая-а-я! — Выстрелы орудий загремели один за другим. Все заволокло пороховым дымом, в ауле занялись пожары. Затем пушки замолчали, послышалось «ура», затрещали выстрелы из ружей…
Артиллеристы банили пушки, когда к батарее подскакал офицер с каким-то мешком поперек седла.
— Браво, Баринов! — вскричал он, осаживая коня. — Блестяще стрелял, дружище! Смотри, что я в этом ауле сцапал…
Он отвязал мешок и осторожно опустил на землю.
— Что это, Ковалевский? — иронически спросил артиллерист. — Вы захватили сокровища Гаруна аль-Рашида?
— Никак нет-с, — Ковалевский сдернул мешковину, и два огромных черных глаза со страхом глянули на русских. — Какова кобылка, господа? Зовут не то Асият, не то Хасият, но надобно объездить…
Но тут его фраза пресеклась, и обладатель живого трофея внезапно рухнул навзничь. Пуля, прилетевшая из-за реки, ударила его точно в лоб.
— Укрыться! — крикнул капитан Баринов, одним рывком втаскивая пленницу под защиту бруствера, защищавшего орудия. И не зря: вторая пуля пронзила воздух точно в том месте, где секунду назад находилась женщина.