Фаина Раневская. Фуфа Великолепная, или с юмором по жизни - Глеб Скороходов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорили, где-то в Сибири, среди болот уже строили для евреев бараки без света и воды — настоящие концлагеря.
— Моего отца вызывали и предложили ему развестись, если он хочет остаться в Москве, — сказал я.
— Вот видите! А сколько лет ваши родители уже вместе?
— В этом году исполнится пятьдесят.
— И никакой золотой свадьбы у них не было бы, если бы лучший друг советского искусства внезапно не дал дуба. Мне позвонил Михаил Ильич и сказал одно только слово:
— Подох.
Я сразу поняла, о чем он, но испугалась, как такое говорить по телефону?! А он:
— Не бойся, Фаина, хуже не будет!
Хуже некуда уже было! А тогда, в начале пятидесятых, мы все фиксировали мелочи, стараясь не думать о главном. Помню, как все перешептывались:
— Заметили? По радио перестали звучать еврейские фамилии!
Ну, Левитана тогда трогать еще не решились, а Владимиру Герцику предложили стать Владимиром Сердечным. Смешно, хоть и было не до смеха. Кто-то предлагал заняться массовыми переводами: Гольдберг превратить в Златогорову, Фельдман — в Полевую, Зискинда — в Сладкова. За словари засесть нетрудно, но антисемитов это не уменьшит. А в интернационализм русского народа я все равно не поверю, как не могу назвать беззлобными еврейские анекдоты, которыми он всегда тешился. И кто их сочинял, вы задумывались?..
Кстати, о словарях. У вас есть Даль, а как часто вы его читаете? Изредка. Меня не волнует, почему у нас вообще изредка занимаются культурой, но мне хотелось бы иметь дело с человеком, который знаком с культурой не понаслышке. Тащите сюда том на «Р»!
Мы склонились над словом «рано» — от него, по мнению Ф. Г., и произошла столь дорогая ее сердцу фамилия Раневская.
— Видите, — сказала она, — по Далю «рано» — это не только «встать ни свет ни заря» или явиться в гости, когда тебя еще никто не ждет. По Далю, «рано» — заранее, загодя, преждевременно. Я думаю, Чехов дал такую фамилию Любови Андреевне потому, что она тоже преждевременный человек: живет страстями, когда все вокруг все высчитывают, вымеривают, выгадывают. Раневская — значит появившаяся рано, неожиданно, не к сроку. Может быть, Чехов даже думал, что неприкаянным людям, непрактичным, умеющим любить без оглядки, если и найдется место в жизни, то лет эдак через двести. Таким людям, каким Чехов был сам.
Москва 50-х годов XX века
АРТИСТ УМИРАЕТ ДВАЖДЫ
Весенний, солнечный, тихий день.
— Я вижу солнце из окна, — сказала Ф. Г., когда я позвонил. — Врачи снова уложили меня — не знаю, что там они еще нашли на моем израненном сердце. Приезжайте.
С каким удовольствием я читаю вашего Киша, — встретила меня она. — Почему у нас так мало его издают? Что за тираж для такой блестящей книжки — две тысячи пятьсот экземпляров!
— В тридцатые годы его издавали больше, — сказал я, — а в общем, сегодня, кроме студентов-журналистов, изучающих курсы теории печати, Киша, пожалуй, мало кто и знает. Я случайно наткнулся на эту книжку у букиниста, а старые сохранились разве что в Ленинке.
— Кстати, здесь есть перевод Софьи Парнок, — Ф. Г. открыла кишевские «Репортажи». — Вот о велосипедных гонках — как великолепно переведено. Вы слыхали эту фамилию?
— Нет, не слыхал.
— Вот судьба художника! Верно сказано: артист умирает дважды — один раз естественной смертью, второй — в памяти современников. Софья Парнок — поэтесса, очень своеобразная, талантливая, с шумной биографией. Печаталась она до революции и в двадцатые годы. А затем смолкла, и вот: зарабатывала на жизнь переводами, человеком она была высокообразованным. Умерла до войны…
Боже, сколько я знала людей, которых уже нет, — моих сверстников, старших товарищей или намного младших меня. Это страшно, страшно… Зажилась я. Что-то кажется мне, теперь осталось уже недолго.
Я остановил Ф. Г.
— Ладно, ладно, не буду. Но я же действительно одной ногой в могиле, а играть все еще хочется. Больше всего боюсь, что придется отменить следующий спектакль — он включен в афишу «Театральной весны». Я должна его сыграть. И вы на меня не сердитесь: грустные воспоминания в моем возрасте — это не признак меланхолии. Хотя, когда я вспоминаю людей, с которыми меня столкнула жизнь, мне радостно и смертельно тоскливо оттого, что их уже нет.
Мне ведь довелось играть с таким гением, как Зускин! Мы снимались с ним в фильме «Последний извозчик».
— Я не видел этой картины.
— Ее никто не видел. Съемки шли в Киеве. Режиссер — мало кому известный человек с невообразимой фамилией — Шмон. А сценарий был хороший, комедийный. Извозчика играл Зускин — по фильму мой муж, нашу дочь — Ксения Тарасова, хорошая актриса и чудный человек, ее жениха — Марк Бернес.
Помню, я садилась на козлы и иногда заменяла на работе мужа, а потом, когда он переквалифицировался на вагоновожатого, я стояла у него за спиной и просила:
— Ну, позвони еще раз! У тебя это так красиво получается.
У меня где-то сохранилась фотография — я ее сама придумала — мы с Зускиным «молодые»: новобрачные голубки с тупыми лицами, замершие перед объективом местного фотографа!
— А что же с фильмом?
— Не помню причину, но съемки прекратились, когда была снята почти вся картина.
— Это было до войны?
— Пожалуй, что после. Нет-нет! До войны! Сейчас вам скажу. Я приехала в Киев в новом костюме бордо. Его я как раз сшила на съемках «Мечты». О, после «Мечты» я разбогатела — получила пятьдесят тысяч, и эти огромные деньги ухлопала на свой гардероб. У меня ведь фактически ничего не было. А тут, во Львове, где мы снимали натуру «Мечты», подвернулась портниха из Парижа, польская еврейка. Шила божественно. У нее я и сделала себе ансамбль — велюровая шляпа, костюм, сумка и туфли — все бордо.
Помню, мы шли с Ксенией по Крещатику — обе элегантные, погода чудесная, солнце, зелень, легкий ветерок с Днепра, и настроение радостное, и съемки «Извозчика» шли удачно, и вдруг видим — навстречу женщина с безумными глазами: идет, что-то выкрикивая. Вокруг нее люди, а она, одетая вполне интеллигентно, вытянув руку с указующим перстом, пророчески взывает к окружающим. Мы замерли.
А женщина подошла к нам и, указав на наши лица, протяжно сказала:
— Сотрите вашу краску, распустите ваши прически, сорвите ваши праздничные одежды — скоро придет огонь и смерть, слезы и горе, запылают жилища, почернеют листья. Сотрите вашу краску, сбросьте ваши праздничные одежды!
И пошла дальше. Как это было страшно. Она была сумасшедшей или пророчицей. Это был сороковой или сорок первый год. Не знаю, может быть, она действительно предчувствовала события, но я вспомнила ее, когда приехала после войны в Киев, на гастроли, и увидела сгоревшие дома и почерневшие листья.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});