Проблемы культуры. Культура старого мира - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В личной жизни сам Ибсен, этот «дерзновенный революционер», этот «великий минус», как называют его соотечественники, покорно склоняется пред условиями, действующими извне: с педантической тщательностью подчиняется он всем условностям лицемерно-благопристойного обихода буржуазной среды. Лишь в созданиях своего духа он стоит «высоко и свободно» (да и то не настолько, как это представляется Паульсону и самому Ибсену!), но «ах… не таков я в обыденной жизни», жалуется он на себя с горечью устами строителя Сольнеса. Как и этот строитель, он «не решается… не может подняться так высоко, как он сам строит»{98}.
И в этом – слабость не его собственной индивидуальности, а его индивидуалистической проповеди, его внесоциальной морали или, если хотите, имморали. И если бы только в этой проповеди состояло все значение Ибсена, то – можно смело сказать это – он не имел бы никакого значения.
Ибсен – творец великих, новых слов и дерзновенных идей, Ибсен – пророк обновленного человечества, Ибсен – духовный вождь будущего… и как его там еще величают, этот Ибсен не имеет сотой, тысячной доли того значения, как Ибсен – великий живописатель мещанской среды. Ибсен – художник-отрицатель, «великий минус», стоит бесконечно высоко над Ибсеном – символистом-пророком и вождем. И по натуре своей Ибсен не годится для этой второй роли. «Не могу припомнить случая, – говорит Паульсон, – чтобы у Ибсена когда-либо вырывались восторженные выражения, пылкие слова, которые указывали бы на то, что в его душевной жизни играет особенную роль чувство». Нет, это не вождь! Если освободить «новые слова» Ибсена от туманной, столь подкупающей многих{99} символической оболочки, то эти новые слова в большинстве случаев утратят и свою новизну и свою привлекательность. И немудрено. В настоящее время, когда человеческая мысль обладает таким колоссальным, неисчерпаемым в своем разнообразии наследственным и благоприобретенным достоянием, серьезное ценное новое слово можно сказать, лишь став на плечи своих великих предшественников. Между тем Ибсен, по словам Паульсона, «читал крайне мало. С новейшими произведениями изящной словесности и философской мысли он знакомился больше из бесед с другими, нежели путем личного изучения». Гениальный самоучка, без систематического образования, без цельного миросозерцания, он с неуместным пренебрежением относился к плодам чужой мысли.
Сродный ему по духу самоучка-строитель, герой цитированной уже драмы, имеющей несомненное автобиографическое значение, спрашивает Гильду, читает ли она. Гильда. Нет. Никогда… больше. Все равно смысла не вижу. Сольнес. Точь-в-точь, как и я («Строитель Сольнес»). Это пренебрежительное отношение к книгам, а особливо незнакомство с ними прошло, повторяем, далеко не бесследно для творчества Ибсена: он не дал многого, что мог бы дать. Но, простив ему недоимки, поговорим о том, что он дал, посмотрим, над каким материалом он оперировал, – а дал он много, работал над материалом, заслуживающим самого пристального внимания.
Каков тот общественный фон, на котором разыгрываются обыкновенно личные драмы героев Ибсена?
Это мирная, неподвижная, застывшая в одних и тех же формах жизнь небольших норвежских провинциальных городов, населенных средней руки мещанством, таким нравственным и благопристойным, таким добропорядочным и религиозным…
О! горький осадок оставила эта уравновешенная провинциальная благопристойность в душе великого драматурга, и вы вполне понимаете его, когда в ответ на вырвавшееся у Паульсона при виде Мюнхена восклицание: «Какой огромный город!», Ибсен с горечью замечает: «В меньшем нельзя и жить!».
Там, в этих больших торгово-промышленных и умственных центрах, все-таки больше простора и воздуха, меньше условностей, а главное, меньше этой характерной для мелкобуржуазных городов нравственности и благопристойности, удушливой, как копоть плохой лампы, липкой и клейкой, как густой сахарный сироп, как воздух, проникающей чрез все поры и пропитывающей все отношения – семейные, родственные, любовные, дружеские…
До сердцевины изъеденное рутиной, вековой косностью, провинциальное мещанство пугается всяких нововведений: какая-нибудь новая железная дорога заставляет его с опасением взирать на будущее: ведь до железной дороги «здесь было так спокойно и мирно!» – жалуется г-жа Берник («Столпы общества»). Если так обстоит дело с железной дорогой, то с новыми идеями и совсем плохо. Да и для чего они обществу? «Ему вполне достаточно хороших старых, которые уже всеми признаны» («Враг народа»).
Не терпя новизны, мещанство не выносит также никакой оригинальности, независимости, даже простой своеобразности. Оно беспощадно давит малейшие проявления этих качеств. «У тебя страсть, – поучает оно д-ра Штокмана устами своего бургомистра, – всегда прокладывать себе свой путь, а это в благоустроенном обществе мало допустимо. Отдельная личность должна подчиняться своему целому»…
В то время как промышленные феодалы, под пятой которых стоят десятки тысяч людей, владыки и законодатели биржи, великие «потрясатели» всемирного рынка, словом, всемогущие диктаторы современного торгово-промышленного мира слишком отчетливо сознают свою силу, чтобы маскировать свое действительное отношение к жизни и людям, – средняя буржуазия, наоборот, не выносит оголенности этих отношений, не в силах смотреть открыто в глаза делу рук своих: ее пугает трение составных частей ею же приводимого в движение буржуазного механизма, и она пытается смягчить это трение, употребляя для смазки затхлое масло лицемерного сентиментализма. В безнравственном большом свете – «какую цену имеет там человеческая жизнь? – вопрошает адъюнкт Рерлунд, эта воплощенная совесть местного общества: – там с человеческими жизнями обращаются, как с капиталами. Но ведь мы, смею думать, стоим на совершенно иной нравственной точке зрения» («Столпы общества»). Еще бы!..
Стоя на пограничной меже между высшими классами общества и его низами, среднее и мелкое мещанство не прочь опереться на эти низы, говорить от их имени, – но все это делается, разумеется, не всерьез.
– Ну, а политическое воспитание народа путем самоуправления – об этом вы не подумали? – спрашивает редактор Гауштад типографа Аслаксена.
– Когда человек достиг известного благосостояния и должен его оберегать, то он не может обо всем думать, г-н Гауштад, – с излишней откровенностью отвечает умудренный в «школе жизни» типограф («Враг народа»).
Вообще у Аслаксена можно многому научиться. Его девиз: «умеренность – первая гражданская добродетель». Его индивидуальность совершенно утопает в социальном типе; он силен силою «сплоченного большинства», он говорит не иначе как от имени этого сплоченного большинства, от имени «мелких собственников», от имени домовладельцев…
Те лицемерно-либерально-умеренные принципы, которые руководят Аслаксеном, пропитывают все мещанство. Это они заставляют мещанское общество – при всей его ненависти ко всему новому, оригинальному и «неблагопристойному» – старательно избегать оголенных мер репрессий; как-никак мымрецовский{100} принцип «тащить и не пущать» вычеркнут из мещанского обихода. Мещанство действует более косвенно, хотя не менее действительно. В другой политической обстановке д-р Штокман, в качестве «врага общества», подвергся бы насильственной изоляции. Культурное мещанство поступает иначе. Оно бойкотирует своего врага. Оно увольняет его от должности (наниматель и нанимаемый «свободны» в своих отношениях), оно отказывает ему от квартиры, лишает его дочь уроков, высылает его мальчиков из школы, наконец, оставляет без должности человека, случайно уступившего Штокману для собрания свою квартиру. «Без кнутика, без прутика» оно верно достигает своей цели. Оно изолирует своего врага почти так же верно, как если бы выслало его в какие-нибудь «отдаленные места».
Если буржуа космополитического типа свободомыслящ, по крайней мере был таким еще недавно, то провинциальный мещанин, наоборот, всегда находил необходимым стоять на защите религии, надеясь в то же время на защиту с ее стороны. Пастор занимает во многих драмах Ибсена не последнее место. Готовясь совершить гнусный поступок – отпустить своего «друга» на судне, которому грозит неминуемая гибель, лишь бы обеспечить себя от возможных разоблачений, – консул Берник ищет утешения себе в… религии. И, надо сказать, находит. Адъюнкт Рерлунд говорит ему – разумеется, от имени религии: «Дорогой мой консул, вы почти что слишком совестливы. Я полагаю, что если вы положитесь на волю провидения»… («Столпы»).
Все разнообразные и нередко противоречащие друг другу «моменты» мещанского житья удерживаются в относительном равновесии при помощи испытанного цементирующего «идеологического» материала – лицемерия. Послушайте, что говорит человек, променявший любимую девушку на приданое, без жалости порвавший при этом с несчастной певицей, брошенной потом мужем и умершей в нищете, поддерживающий клевету на друга для поправления своих финансовых дел, готовый утопить этого друга для упрочения собственного благополучия, словом, знакомый уже нам «столп общества» консул Берник: «О, ведь семья – основа общества. Уютный, домашний очаг, достойные и верные друзья, небольшой замкнутый кружок, в который не вторгаются никакие злокозненные элементы»… Главное, конечно, чтоб не было «злокозненных элементов».