72 метра. Книга прозы - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то стоим мы с ним на обочине – а Сова только-только из себя дежурного сделал, – а мимо прет строй воинов-строителей – немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку.
Сова встал по стойке «смирно», грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял: «Здравствуйте, товарищи воины-строители!»
Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе «Раз-два-левой!», взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и завопили: «Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!»
Сова, все еще стоя по стойке «смирно», скосил на меня глазки и спросил:
– Саня, чего это я только что сделал? А?
– Не знаю.
– И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь.
Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление.
А как ракета падает, я видел. Хлоп – и потекла. И облако белое, ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все – мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева, и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и главное, конечно же, ноги – они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол.
И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все разом закопались, зарылись в землю, как кроты.
Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить «Зорге на лошади» или только «его лошадь».
Не помню, чтоб за это потом награждали.
Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные – какие-нибудь «70 лет Вооруженных сил» или «100-летие» еще чего-нибудь, может быть, даже исполнения оперы «Аида» или другой оперы, Масканьи (брата Пуччини) «Сельская чушь».
Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость. Да и небезопасно это – можно ляжку проколоть.
Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него расстегнулась и упала. А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол. Окружающие ему: «Папаша! Папаша!» С-свет небесный! А у него головенка уже отвалилась, а глаза уже видят сады райские.
Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок блядей!
Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочка-волкодавка, символизирующая собой одну-единственную награду – медаль «Не-Помню-За-Что». Я тогда даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда мне орденская планка понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую мелкую – «эту», мне ее и выдали.
Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей – это не сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая, – насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке «Бережней с кретинами», тот самый, что, напившись, уверял, что он – Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного и сделан во время кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню.
Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво.
Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья размотало, – пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.
Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, – тапочки на микропоре. А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас вместо них имеется – о железо! о железо! о железо! – и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало.
Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим пользоваться. По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа.
– Онанизм! – заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа. – Это полезно!
И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причем посреди доклада, не поймешь к чему – все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про себя:
– И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
– Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! – не выдерживал я у себя в углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого.
Меня наказывали: «за неуважение к старшим», «за препирательство», «за систематический халатный надзор», «за спесь и несобранность», «за умничанье» и, наконец, «за постыдную лживость при объективности событий».
А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же взыскание: «За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении»– выговор-выговор-выговор!
И я сочувствовал этой его торопливости.
Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление – а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, – я, улучив мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела – размножаться. И помощник потом все никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил.
Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов: «инструктажа по технике безопасности», «учета воинской дисциплины», «учета бесед…» и «учета учетов» – в поисках того журнала «ознакомлений», я свою карточку уже сплавил в форточку.
– Не может быть! – говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. – Я где-то здесь ее положил.
– Может, – говорил ему я и смотрел нагло.
Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора.
Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял.
Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами, и теперь они в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.
А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой – ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц – такая недалекая-недалекая – видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания.
Но столь хрупкая его изостация (изосрация, так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.
– Химик, еб-т! – сказал он.
Наш старпом, кроме как «мандавошка – это особый вид бабочки без крыльев», ничего же поучительного сказать не может. И еще он много чего сказал, но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха.
Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков.
А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой взгляд и забывает совершенно то, о чем оно с тобой разговаривало.
Эх, Саня, Саня!
Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме нас поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с ними были Дюймовочками и нуждались в родительском утешении.