Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Граф Раймон смотрел на него с нескрываемой гордостью. Еще бы — есть чем гордиться, есть кому оставить город и страну, отходя на покой. Горячий, страстный, всеми любимый, прекрасный воин. Надежда и оплот. Признаться, такими же глазами на молодого Раймона смотрел и я. Что там — вся Тулуза.
Продолжал граф гордиться, уступая сыну главное место, и когда в дом Аламана явилась депутация консулов. Не к отцу явилась — к сыну. Предлагая за счет города предоставить кров и пропитание для всех рыцарей со стороны, которые окажут честь пополнить наши войска. Сказали, что сегодня же начинают закупаться на муниципальные деньги снабжением — в расчете на пять или более недель.
Рамонет церемонно склонил голову в знак согласия, после чего, повинуясь второй своей, порывистой натуре, бросился на вигуэра и сжал его в мальчишеском объятии. Поцеловал старые обвисшие щеки. И когда седой советник пришел в себя, глаза его были мокрыми от любви.
В тот же день Рамонет разослал гонцов. Меня он послал в Фуа. В Фуа — потому что я сам попросился. Хотел еще повидаться с Роже-Бернаром, с Лупом… да что греха таить, и с Гильеметтой. Ради Гильеметты я слегка нарушил приказ Рамонета — ничего ему не сказав, поехал в Фуа не кратчайшей дорогой, через Отрив и Саверден, а сделал крюк в сторону Кастельнодарри. Потому как Авиньонет прямо на этой широкой дороге стоит. Задержался я не более чем на несколько часов — даже ночевать в доме Альфара не собирался. Но новая осада почему-то пугала меня — хотелось повидаться с дорогой мне женщиной, быть может, в последний раз. Печать Рамонета на свитке, который я демонстрировал всем стражам крепостей, открывала любые двери. В дом байля я явился поздно вечером, молясь, чтобы Раймона Альфара не было дома: и молитвы мои были услышаны. Я невольно поднял Гильеметту с постели; она вышла в одном шенсе, с повязанными косынкой волосами, с заспанными глазами. Я обнял ее, теплую и пахнувшую сном, расцеловал в обе щеки — и очень удивился, когда молодая женщина стеснительно оттолкнула меня, приговаривая: «Мессен, оставьте, я замужняя дама!» Я-то и забыл, что хотя я ей и брат, однако она об этом не знает.
Гильеметта распорядилась принести нам вина и закусок. Мы провели пару часов вдвоем — впрочем, в присутствии заспанной служанки, которую сестрица позвала нарочно: чтобы видела — не любовник к хозяйке заявился, а попросту друг ее брата. Нечто вроде кузена. Мы посидели у окна, за которым медленно светлела июньская ночь, не успев и сделаться настоящей ночью. Говорили ни о чем. «Как здоровье драгоценного нашего молодого графа? Правда ли, что франки осадили Марманд и грозят никого не выпустить живым? Как его милость старый граф, намерен ли сражаться в этот раз или вовсе ушел на покой? Что в городе говорят об осаде?» Меня в очередной раз поразило, как просто и смиренно называет она собственного отца — мессеном графом, как говорит о Рамонете — «молодой эн Раймон», как легко принимает свою недостойность такого родства. Я рассматривал ее и пытался понять — что же в ней осталось от ее матери, простолюдинки? Может быть, что-то в чертах лица? Нет, лицо идеальное, светлокожее, как у Рамонета, только глаза темные, южные. Форма рук? Нет, руки тоже удивительно хороши… Остатки моего франкского воспитания нашептывали мне на ухо, что горожане сделаны из другого, худшего теста; а долгий опыт жизни в Тулузе уже окончательно стирал различия.
Разглядывая сестру, я заметил круглый темный синяк у нее на руке, когда рукав шенса немного сдвинулся к локтю, и невольно скрипнул зубами. Мне заочно не нравился Раймон Альфар. А при воспоминании слов Рамонета о ее браке, сказанных как-то в досужем разговоре — «Так она ж бастардка! На лучшее и не могла рассчитывать!» — Раймон Альфар нравился мне еще менее.
Впрочем, Гильеметта знала, что делала, когда выходила за него замуж. Она вообще была из тех женщин, которые знают, что делают. Не будь тут служанки, возможно, я и открыл бы тайну, что прихожусь хозяйке братом. А так — не решился; слишком много думал о времени и слишком мало выпил.
Я попросил ее благословить меня — кто знает, встретимся ли еще. «Я же не из Совершенных», — грустно улыбнулась моя сестрица — и из этой фразы я с тоскою понял, что она катарка. «Куда мне благословлять вас, сеньор: я обычная грешная женщина, живу с мужем, как подобает».
— Ну, тогда благословите не как лицо духовное… А как дама — своего рыцаря.
Она долго с сомнением смотрела то на меня, то на служанку, которая клевала носом, сидя в углу на сундуке. Потом протянула мне руку для поцелуя. На запястье виднелось несколько мелких синячков, как от сильных пальцев. Я прижал худую руку сестры к своему лбу. Чуть-чуть поразмыслив, она сняла с головы косынку с голубой вышивкой и отдала мне. Косынка была еще теплой от ее головы, пахла, как ее волосы.
Я так много хотел ей сказать. Этой тихой, кроткой женщине ослепительной красоты, про которую в ее жизни так часто забывали — что не мешало ей всех любить. Хотел спросить, где теперь ее матушка, как обошелся с ней граф Раймон; спросить, так ли сильно и безрассудно она любит своего родителя, как это делаю я… Спросить, легко ли жить среди людей, которые все до единого знают, что ты рожден вне брака. Но ничего подобного я не спросил конечно. Попросил ее молиться за меня Святой Деве — надеясь, что даже сквозь толщу катарской лжи, в которую она, увы, уверовала, молитва дойдет до ушей Заступницы. И с легким сердцем уехал в Фуа, отчего-то напевая по дороге радостные песни. Чтобы наверстать время, потерянное на сестру, мне пришлось не спать еще около полутора суток — до самого Фуа; но даже это меня не могло огорчить.
Фуа, Фуа, город по имени Вера — после Тулузы это мое самое любимое место на свете. В Тулузе, как я ни любил ее, мне страшно не хватало гор; здесь же горы вставали везде — город лежал окруженный ими, располагался будто на дне чаши. Зеленые горы, туманные, а иные — и с лысыми серыми вершинами, поросшие самшитом и нежнейшими горными цветами: самые нежные цветы вырастают из грубого камня. Фуа, где даже днем гукают смешные маленькие совки — вскрикивают, как заблудившиеся дети. Фуа, где в мае все полно тополиным пухом, так что он опадает, словно снег, по сторонам дороги. Фуа, где пахнет моросью, не долетающей до земли, и морось отнюдь не кажется неприятной — будто это особый, только здешний вид воздуха. Фуа, где перед городскими воротами цветут огромные липы… Вот настанет когда-нибудь мир, думалось мне — и тогда я непременно женюсь на Айме и поселюсь в Фуа. Почему бы мне и не жениться на Айме? Да, она не дворянка — зато дочка консула, что на юге заменяет любой пышный герб. К тому же всякому человеку, если он не монах, рано или поздно приходится жениться; а Айму я хотя бы знаю и могу ей доверять, как муж — хорошей жене. (И еще… стыдно сказать, но я льстил себе надеждой, что, женившись на Айме и приведя ее за собою в Церковь Христову, тем спасу ее душу от еретических заблуждений. Сказано же: «Жена неверующая освящается мужем верующим». Не смейся, милая моя. Я в самом деле на это надеялся). В Тулузе, на равнине, мы станем бывать по праздникам, да навещая сеньора в Шато-Нарбоннэ, если тот его снова пожелает отстроить; а в Фуа будем тихо жить под сенью двубашенного замка на высокой скале… На одной из узких тихих улиц, которые так часто переходят в лесенки — когда те или иные дома карабкаются по склонам холмов… Я даже выбрал улочку в городе, на которой хотел бы жить: оттуда из окон открывался вид на замок, и ясно слышались рога стражей рассвета, когда они трубили от башенных зубцов под желто-полосатым флагом. А по воскресеньям слушать мессу в Сен-Волюсьене, скрывшись от всякого зла под рукою святого Епископа-в-Узах. И еще чаще одолевали меня другие желания — перестать быть собой, оказаться простым трубадуром, пусть даже не дворянином — зато совсем, в полноте принадлежать этой земле. Родиться в городе Фуа и тихо провести в горах новое, спокойное и чистое детство. Какие мечты, какие надежды, помилуй нас Господь и святой Волюсьен!
В очередной раз я въехал в Фуа на закате, когда в горах лежал просвеченный лучами туман, и замок сеньоров стоял на тумане, как Небесный Иерусалим на облаках. Облака накрывали город, а замок оставался осиянным солнцем, и серые стены казались золотыми. И даже снизу я различал на них алые пятна — купы вьющихся роз, которым самый сезон цвести в мае. Столько роз, что даже листьев не видно — одни соцветия и шипы. И, пока я поднимался вверх по ярусам мощеной дороги, мокрой от облачной мороси, золотой замок рос и делался алым по мере того, как солнце окрашивало камень в закатное пламя. Конь мой уже спотыкался от усталости. А в замке меня встретили храбрый Роже-Бернар, истовый католик, и лохматый, всегда веселый Луп, катар и богохульник. Которому я никогда с мига нашего знакомства не переставал еще завидовать — стоило мне заметить, как Роже-Бернар на него смотрит. Или услышать слово «брат», обращенное наследником графа к молодому бастарду.