Кола Брюньон - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто желает посмотреть на короля без королевства, на Иоанна Безземельного, на счастливчика, кто желает посмотреть на Брюньона Галльского, пусть полюбуется, как я сегодня восседаю на троне, возглавляя шумный пир! Сегодня крещение. Днем по нашей улице прошли цари-волхвы и их свита, все как надо, белое стадо, шесть пастушков и шесть пастушек, которые пели во весь рот; а собаки лаяли из-под ворот. И вот вечером мы сидим за столом, все мои дети и дети моих детей. Это будет тридцать человек, все родня, считая меня. И все тридцать кричат нам:
— Король пьет!
Король — это я. На голове у меня корона, пирожная форма. А королева моя — Мартина; как в священном писании, я взял в жены собственную дочь.
Всякий раз, когда я подношу к губам стакан, меня приветствуют, я смеюсь, давлюсь; но, хоть и давясь, глотаю все до капли. Моя королева тоже пьет и, раскрыв грудь, поит из красного соска своего красного сосунка, последнего из моих внучат, который орет, сосет, слюнит и кажет голый зад.
Пес под столом тявкает и лакает из плошки, вместо кошки. А кошка мурлыча, спина колесом, удирает с костью, забытою псом:
И я думаю (вслух: я не люблю думать молча).
— Жизнь хороша! Друзья мои! Одно лишь худо коротка. Ах, как хотелось бы побольше! Вы скажете «Чего ворчать! Твоя ли доля была плоха!» Конечно, так. Но лучше две. И почем знать? Быть может, если я попрошу под шумок, мне и дадут еще кусок… Но грустно то, что я-то тут, а где хорошие ребята, которых я знавал когда-то? Господи, как мимолетно время, и люди тоже! Где король Генрих и добрый герцог Людовик.
И я пускаюсь, по дорогам былых времен, сбирать увядшие цветы воспоминаний; и я рассказываю, я рассказываю, не уставая и повторяясь. Дети мне не мешают; и если я не могу подыскать слова или путаюсь, они мне подсказывают конец повести; и я пробуждаюсь от грез под их лукавыми взглядами.
— Что, дед? — говорят они мне. — Хорошо было жить в двадцать лет. У женщин, в те времена, грудь была красивей и полней; а у мужчин сердце было там, где нужно, и прочее также. Надо было видеть короля Генриха и его приятеля, герцога Людовика! Теперь из такого дерева людей уж не выделывают…
Я отвечаю:
— Вам смешно, озорникам? Это хорошо, посмеяться полезно. Что вы думаете, я не такой дурак, чтобы считать, что у нас неурожай на виноград и на дюжих людей, чтобы его собрать. Я знаю отлично, что на смену одному ушедшему приходят трое и что лес, из которого вытесывают галльских молодчиков, растет все такой же частый, прямой и пышный. Но выделывают из него уже не прежних. Тысячи и тысячи локтей наруби, никогда, никогда не получишь Генриха, моего короля, или моего Людовика. А их-то я и любил…
Полно, полно, Кола, нечего размякать! Слезы на глазах? Ты что, старый дурак, вздумал жалеть, что не можешь до конца своих дней пережевывать все тот же кус? Вино, говоришь, не прежнее? Оно от этого не хуже.
Выпьем! Да здравствует король, он пьет! Да здравствует его питушечный народ!..
И потом, говоря по душам, дети мои, признаюсь вам: хороший король, конечно, хорош; но лучший король — я сам. Так будем же свободны, французский народ благородный, а наших господ пусть черт заберет! Моя земля да я друг с другом дружны, друг другу нужны. А на что мне царь небесный или земной? Мне не надобно трона ни здесь, ни там. Всякому свой клок земли да руки, чтобы его копать! Ничего другого мы не требуем! И если бы ко мне пришел король, я бы ему сказал:
«Ты мой гость. За твое здоровье! Садись сюда. Своячок, все короли одинаковы. Всякий француз родился королем. Здесь я хозяин, и здесь мой дом».
«Как, — сказал брат Жан, — Вы тоже рифмуете? Видит бог, я зарифмую, как и все прочие, я это чувствую; подождите, и прошу меня извинить, если рифмовать я буду не красно…»
Пантагрюэль, V, 46.ПРИМЕЧАНИЯ БРЮНЬОНОВА ВНУКА
«Примечания Брюньонова внука» были написаны Роменом Ролланом для собрания его сочинений на русском языке
Я задумал эту галльскую поэму в апреле — мае 1913 года. Называлась она тогда «Король пьет», или «Жив курилка». Могу сказать, что я был ею прямо-таки одержим; и мое обращение «К читателю» в мае 1914 года не просто шутка: дед Кола говорил, я сам себе не принадлежал.
Я поселился среди полей, совсем один, возле виноградника. Черные лозы распускались, цвела сирень. Дух мой тоже. Я был весь напоен жизнью земли и всего живого. Во мне били ключи, подобные тем мутным и буйным водам, свежим, тяжелым от перегноя, которые бурлили вокруг меня в лугах. Я смеялся, когда писал. День проносился слишком быстро. Каждое утро я встречал, как Кола, под птичьим деревом; я был в неистовстве от песен раскрывающейся жизни.
Но я поплатился, за все приходится платить, — и это справедливо: я не торгуюсь из-за своих ДОЛГОЕ. Недели, месяцы почти сплошной бессонницы.
Остановка на полпути, на «Старухиной смерти». Затем вдруг болезнь подалась, запруды распахнулись. В разгаре лета книга была закончена.
Затем, в начале 1914 года, я обратился с предложением напечатать «Кола» к «Ревю де Пари», которая была отчасти и моим домом, будучи домом моих друзей Гандеракса и Лависса; этот последний выступал как главный мой поборник во Французской академии, когда разыгрывались бои из-за литературной премии, которая была затем присуждена «Жан-Кристофу», как раз в те весенние месяцы 1913 года, когда я был занят «Кола». Но, к моему изумлению, мой старый учитель оказался весьма смущен вольностью этого произведения. Он не решался представить непочтительного Кола своей чопорной аудитории. Особенно пугали этого вольнодумца эпизоды с кюре. Я словно с облаков свалился. В наших краях кюре не скромничали: они смело говорили, не запинаясь, на том пахучем языке, на котором мои деды Кола и Пайар вели беседы со своим Шамайем. Когда мой прадед, брэвский нотариус, отправился однажды в небольшое путешествие по Франции, чтобы проверить в Тулузе одно слово в «Центуриях» Нострадамуса (я когда-нибудь поведаю эту комическую эпопею), но этот старый якобинец, бравший некогда Бастилию и получивший от Фуше, в Кламси, титул «Апостола Свободы», этот попоглот усадил с собой в повозку своего кюре, не для того, чтобы его съесть, а для того, чтобы есть вместе с ним, и смеяться, и спорить. Они не могли обойтись друг без друга за столом и без того, чтобы не сцепиться. Для меня было весьма поучительной новостью, что «порядочная» парижская публика и свободные мыслители из университета в 1914 году куда усерднее требуют уважительного отношения к творцу, в которого они не верят. Ясно было, что приближаются большими шагами времена великой Западной Реакции.
Наступила война, которая не могла не наступить. Еще за несколько лет до того «Жан-Кристоф» ее предсказывал. В Швейцарии, где я жил в июле 1914 года и где я и остался, чтобы иметь (или присвоить себе) право говорить, я правил корректуры «Кола» почти одновременно с корректурами «Над схваткой» (первые месяцы 1915 года). Мой дорогой издатель и друг Эмбло, заведующий издательством Оллендорф, спешил с печатанием, хоть и не собирался выпускать эту книгу до окончания войны. Он был влюблен в «Кола» и так же гордился им, как если бы его родил. Я подозреваю, что этот милый человек потому так торопил меня с чтением корректур, что был не очень-то уверен, что назавтра я буду жив… Увы, он ушел первым, — хоть я и успел, вернувшись в 1919 году в Париж, еще повидаться с ним. И здесь мне хочется еще раз высказать всю мою благодарность искреннему другу, который остался мне верен, когда столько других, в ком я не сомневался, благоразумно от меня бежали во все лопатки. Без твердой и терпеливой поддержки Эмбло, я не знаю, удалось ли бы мне быть услышанным в Париже. На это и рассчитывали мои мужественные враги!
И когда Горький пишет, что «Кола Брюньон», который ему нравится больше всех моих книг, есть галльский вызов войне, то он не так уж ошибается. Потому что хотя этот смех и раздался раньше битвы, но он звучал над нею и наперекор всему… «Je maintiendrai…» <"Не уступлю — девиз Нидерландов.> «Жив курилка…»
Что касается строения книги, то его легко увидеть и без очков. Оно следует ритму Календаря природы, по которому я жил среди полей, промеж двух белых январей. Книга эта питалась кламсийскими летописями, неверскими преданиями, французским фольклором и сборниками галльских пословиц, которые суть мое евангелие и мое «Поэтическое искусство» <Превосходное филологическое исследование о языке «Кола» с привлечением богатых материалов, представленное для соискания докторской степени Марбургскому университету, напечатано Жоржеттой Шюлер в "Romanische Foischungen — 1927, Eriangen, под заглавием: «Studien z. u Rcmani Hollands Colas Brcugnon» (127 страниц). — P. P.>. Я утверждаю и посейчас, что в любом их мизинце больше мудрости, остроумия и фантазии, чем во всем Аруэ, Монтене и Лафонтене. (А я их люблю, этих трех братьев!).
Надо ли добавлять, что когда я был ребенком, в клетке моей не умолкал старый голос, насмешливый и веселый, Тетки-Утки, — старой Розали из Бевронского предместья, — которая часто мне рассказывала, как Кола своей Глоди, сказку про Утенка и про Ощипанного цыпленка. Ее крутой язык, голый, из фигового листка, с бургундской солью, не многим отличался в своем свежем архаизме от языка моего Кола. И я отчасти в ее честь избрал для моей повести как раз рубеж двух столетий, шестнадцатого и семнадцатого <Точное время указано самим Кола в начале и в рассказе о «Чуме»: он родился в 1566 году, и ему «полвека стукнуло». Действие происходит в 1616 году, под презренным ярмом Кончини, который будет убит год спустя. Кола представляет поколение короля Генриха, который старше его на двенадцати лет. — Р.Р.>, где новизна и старина делят ложе; ибо от этого сладостного брака родилась речь, крепкая, задорная речь моей старой рассказчицы.