Опавшие листья - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артистка Леонова давала прощальные спектакли. В Малом театре на Фонтанке, вне правил, шла опера. Играли "Жизнь за царя". Толстенькая Бичурина-Ваня бегала по сцене, ломала руки и в страшной тревоге пела:
Отворите! Отворите!
И Федя, сидевший на балконе, волновался и краснел. Боялся, успеют ли открыть, помогут ли, спасут ли?.. Это было так важно. Дело шло о России.
Вы седлайте коней, Зажигайте огни, Люди добрые!
торопливо кричала Бичурина-Ваня, а у Феди колотилось сердце.
И когда Карякин-Сусанин, мощным басом потрясая театр, пел:
Страха не страшусь, Смерти не боюсь, Лягу за Царя, за Русь!
у Феди слезы бежали из глаз, и он чувствовал, что завидует Сусанину. Это была первая опера, которую видел Федя, и она покорила его. Все стало ясно. Дама сердца выявилась во всей красоте и величии, и стало ясно, что за такую даму стоило отдать жизнь, и сердце, и все…
Эта дама — Россия!
Россия покрывала собою всех, она олицетворялась в императрице, в Марье Гавриловне Савиной, в Мусе Семенюк, она захлестывала и жившую в ней чужестранку — Мери Вильсон, она давала такое сладкое ощущение яблок при поцелуе Тани в гусарском мундире, она стояла строгой невестой Феней — она была везде…
Звонили колокола на сцене, стреляли пушки и хор ликующими голосами пел волнующее «Славься», и у Феди внутри тоже звонили колокола, невидимые голоса пели «Славься» и все трепетало в нем от любви к России.
Он шел из театра ночью по Чернышову переулку, смотрел, как длинной чередой уходили в грязную улицу газовые фонари, катились по рыхлому коричневому снегу извозчичьи санки и шли шумные толпы молодежи и голоса весело звенели в ночной тишине, и он любил бесконечною, не знающею меры любовью и Петербург, и его основателя Петра, и Россию, и Ваню-Бичурину, и Антонину-Леонову и хотел быть Сусаниным — лечь костьми — за царя! за Русь!..
X
— Ну, что же, нашел свою даму сердца? — спросил Ипполит, вставая с дивана, на котором только что слушал, как Лиза задушевным голосом, сама себе аккомпанируя, пела:
Солнце низенько,Вечер близенько,Приди до мене,Мое серденько…
Были воскресные сумерки. Ипполит, Липочка и mademoiselle Suzanne с точно окаменелым лицом, строгая и чопорная, сидели на диване. Федя стоял возле большого горшка с фикусом у окна и слушал Лизу затаив дыхание.
— Ты все витаешь в облаках, Федя, — сказала Лиза, откладывая ноты. — Рыцарь девятнадцатого века.
Федя спокойно скрестил на груди руки и сказал:
— Да, я нашел свою даму сердца.
— Что же. Можно узнать, кто она? Не секрет? — сказала Липочка.
Федя не сразу ответил.
— Нет… Не секрет… Моя дама — Россия! За нее я готов отдать жизнь, и счастье… и все… все… За нее — все.
Никто ничего сначала не сказал. В гостиной стало тихо. Так тихо, что Феде даже стало страшно. Но он подбодрился и гордо поднял голову.
— Патриот! — с громадным, нескрываемым презрением сказал Ипполит.
— Как ты глуп, Федя! — сказала Лиза.
— Сел в калошу, — проговорила Липочка.
Федя вскипел. Он покраснел, рука в волнении ерошила волосы, и он, задыхаясь, спросил:
— Что же худого быть патриотом? Греки были патриотами, и мы учим о Леониде, сражавшемся в Фермопильском ущелье, чтобы спасти Родину.
— Старые сказки, — сказал Ипполит. — Будет время, когда Родина — будет словом постыдным… А нам, русским, и сейчас стыдно того, что мы так отстали и не вошли в семью народов. — Стыдно быть русским? — сказал Федя.
— Да, Федя. Пора тебе понять… Тебе уже пятнадцать лет, ты смотри, как вырос, усы пробиваются, а ты все Корнелием Непотом грезишь да сказки Горация повторяешь. Россия — с позволения сказать, родина наша, безнадежно отсталая страна рабов и деспотизма. Хуже и гаже ее трудно придумать. Ее могут спасти только коренные либеральные реформы — наделение крестьянской общины землею и просвещение народа.
— Что ты говоришь!
— Да, Федя, да… Внизу у нас нищета, темнота, люди, умирающие с голоду… В Ветлянке была чума. Чума на пороге двадцатого века, как в страшные дни средневековья! Да разве у нас и сейчас не средневековье? Колдуны, знахари, самосожжение сектантов, темные невежественные попы и суеверная религия, говорящая о воскресении мертвых! И люди… Точно эти люди каменного века с грубыми, тяжелыми чертами лица… Наверху — роскошь, разврат и слепое устремление на Запад. Китай да Россия — вот два отсталых, но гнилых гиганта. Но Китай застыл в своих формах, а мы еще лезем в Европу со своею отсталостью, со своими карикатурными генералами и городовыми, со своим удушением свободной мысли и хотим ей диктовать свою волю! Федя! Пора тебе понять, что Россия и ей подобные страны — это прошлое. Великая французская революция указала нам пути, по которым должны идти народы. Эти пути ведут к одному: к человечеству с одним общим языком. Человечество и идеи, связанные с ним, — вот что надо поставить в красном углу своего сердца, а не нацию, не религию, не государство… Человечество! Понял!
— Человечество, — прошептал Федя. — Человечество. Я слыхал уже это. Это говорила Соня Бродович в тот день, когда… Нет, Ипполит, нет. Это не так. С одним общим языком?.. Каким?
— Эсперанто хотя бы… Языком, понятным каждому.
— А русский?
— Будут изучать, как мы теперь изучаем латинский, для того, чтобы знакомиться с литературой предков.
— И все будут говорить на одном языке?
— Да.
— Как это нелепо.
Феде мало было русского языка. Он с Мишей говорил «по-фетински», что состояло в том, что все слоги читались в обратном порядке и говорили вместо: "пойдем кататься на коньках" — "демпой сятатька ан кахконь", а с Липочкой одно время объяснялись «по-пепски», что состояло в том, что к каждому слогу прибавляли букву «п» с соответствующей гласной и та же фраза выходила: — "попойдепем капата-патьсяпа напа копонькапах", это было еще труднее и забавнее… И вдруг — эсперанто!
— А как же Гоголь? — вдруг сказал Федя. — Неужели и "Тараса Бульбу" на эсперанто будут переводить?
— Я думаю, что Гоголя вообще переводить не будут. Таких книг будущему человечеству не надо.
— То есть как это?
— Это не полезные книги. Человечеству незачем набивать свои головы бесполезными сочинениями.
— А что полезно?
— Все, что может дать человечеству счастье.
— А сколько счастья мне дал Гоголь! — воскликнул Федя. — Нет, Ипполит, этого не будет. Не будет того, что поругают наш чистый русский язык, что не будет нашей великой веры православной, наших красивых церквей, не поругают моей прекрасной дамы сердца, не оскорбят Россию! Я не допущу этого! Мы, рыцари России, станем на ее защиту!
И Федя, не дожидаясь, точно боясь возражений Ипполита, Лизы и Липочки, быстрыми шагами вышел из гостиной.
В темной столовой он наткнулся на мать. Она приняла его в объятия, прижала к груди и, нагнув ему голову, целовала его в упрямые волосы, вихрами спадавшие на лоб.
— Как ты вырос, Федя, — говорила она. — И не достанешь до твоих волосиков. Какой ты у меня хороший, умный, чуткий, Федя… Милый Федя. Будь всегда, всегда таким…
Слезы капали на лоб Феди. Плакала его мама.
— Люби, Федя, люби Россию, люби, как меня любишь! Как мать твою! Люби Россию!.. Пусть она всегда будет твоею дамою сердца.
XI
Откуда явилась у Феди эта сильная, страстная любовь к Родине? Где взял он умение понимать величие и красоту России? В гимназии его не учили этому, серьезных книг он не читал. До Достоевского еще не дорос и понять его не мог.
Сказалось то, что он был "маминым любимчиком". А для Варвары Сергеевны Россия была все. Как ни была она подавлена домашними заботами, "мелочами жизни", ее сердце продолжало гореть тою великою любовью и пониманием России, какою горели женщины ее века. Она-то находила время читать и перечитывать Достоевского. В самой себе она находила струны, которые отзывались на каждую родную красоту, и она умела подметить ее в самых "мелочах жизни" и передать ее Феде.
Едва кончились уроки в гимназии, Федя закидывал ранец за спину и бежал через улицу домой. Дома его ждала мама, дома на него с визгливым радостным лаем бросалась Дамка, дома терся у его ног, выгибая спину и задрав кверху хвост султаном, Маркиз де Карабас. Дома было хорошо, и товарищи по классу не могли отвлечь его от дома. Дома ждала прогулка с матерью, всегда по хозяйственным делам…
Надвигались на город зимние сумерки, но еще огней не зажигали. Сквозь громадные стекла магазинов, наполовину разукрашенные морозом, гляделись выставки товаров. Все такие знакомые, родные. Все вывески были изучены наизусть.
Часовой магазин на углу Загородного гляделся в морозную улицу десятками часов, и главные — большие стеклянные с золотыми стрелками — показывали три. Напротив, в маленьком двухэтажном доме, была продажа певчих птиц.