Храм Луны - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покинув пещеру, продолжал свой рассказ Эффинг, он несколько дней блуждал по пустыне и выбрался наконец к городку под названием Блефф. Оттуда уже было значительно легче ехать дальше. Сначала он держал путь на север, неспешно переезжая из города в город и совершая кое-какие банковские операции, а потом направился обратно к Солт-Лейк-Сити, прибыл туда в конце июня, разыскал железнодорожную станцию и купил билет на Сан-Франциско. И новое имя он придумал себе в Калифорнии, записавшись Томасом Эффингом, когда первый раз регистрировался в гостинице. Он хотел, чтобы имя «Томас» как-то связывало его с Мораном, но не успел еще положить перо, как понял, что это еще и имя отшельника, имя, которое он присвоил себе в пещере больше года назад. Он воспринял совпадение как добрый знак и больше не сомневался в выборе…
Что же касается фамилии, сказал он, то здесь надо кое-что объяснить. Он уже говорил мне, что «Эффинг» возник из некоей игры слов. Если я не сглупил уж как-нибудь особенно, то, скорее всего, разгадал эту игру. Написав имя «Томас», он, видимо, вспомнил латинское средневековое выражение «Фома неверный» (ведь по-английски «Фома» и «Томас» пишутся одинаково). «Неверующий Томас» — потому что сам не верит, что он Томас, имя ведь фальшивка, как и жизнь, которая его ждет. Фальшивый Томас. От слова «фальшивый» он взял первую букву «эф» и соединил с обычным окончанием «инг». Вот так он стал Томасом Эффингом, начавшим новую, фальшивую жизнь. Зная пристрастие Эффинга к такого рода многозначительности, могу себе представить, как он гордился своим каламбуром.
Почти с самого начала нашего знакомств я все ждал, когда же Эффинг расскажет мне, как он стал калекой. Скалы Юты казались мне подходящим местом для того, чтобы переломать там ноги, но с каждым днем повествование уходило все дальше от них, но не было и намека ни на какие увечья. Путешествие со Скорсби и Бирном, визит Джорджа Криворота, перестрелка с братьями Грэшемами — все эти события он благополучно пережил и остался невредим. Наконец он попал в Сан-Франциско, и я стал сомневаться, дойдем ли мы вообще до истории с ногами. Больше недели он посвятил рассказу о том, как легализовал деньги, частями перечисляя вложения, как совершал финансовые сделки, как безумно рисковал на фондовой бирже. Через девять месяцев он снова стал богачом, почти таким же, как прежде: у него был дом со штатом прислуги на Рашен-Хилл, у него были бесчисленные любовницы, он снова вращался в высших кругах светского общества. Он мог навсегда остаться в этом мире (в общем-то таком же, в котором он жил с самого детства), если бы не случай, произошедший примерно через год такой жизни. Он был приглашен на обед, и среди двадцати гостей неожиданно оказался знакомый Эффинга из его прошлого. Это был сослуживец отца, теперь уже изрядно состарившийся Алонсо Риддл, с которым тот вместе проработал в Нью-Йорке более десяти лет. Когда их познакомили и они пожали друг другу руки, у Эффинга не осталось сомнений, что его узнали. Риддл был так потрясен встречей, что даже брякнул, будто Эффинг вылитый портрет одного его прежнего знакомого. Эффинг стал мило шутить по поводу того, что, видимо, у каждого человека есть где-то абсолютный двойник, и вообще всячески выкручиваться. Но Риддл был настолько потрясен сходством, что вряд ли поверил этому вздору. Он стал рассказывать Эффингу, а заодно и другим гостям, об исчезновении Джулиана Барбера. Это было ужасно, и оставшуюся часть вечера Эффинг постоянно вздрагивал от изумленных и подозрительных взглядов Риддла.
После этого он понял, насколько шатко и даже опасно его положение. Рано или поздно он непременно нарвется еще на кого-нибудь из прежних знакомых, и нет никакой гарантии, что от других ему удастся так же легко отвертеться, как от Риддла. Они могут оказаться увереннее, решительнее, и не успеет Эффинг глазом моргнуть, как все откроется. Из осторожности он тотчас же перестал устраивать вечера и принимать приглашения, хотя понимал, что долго так продолжаться не может. Постепенно обратят внимание, что он перестал бывать в свете, люди заинтересуются, в чем дело, пойдут сплетни, а это неизбежно привлечет к нему внимание. Шел ноябрь 1918 года. Только что подписали перемирие, и Эффинг решил, что из Америки надо уехать в Европу. Несмотря на принятое решение, он чувствовал, что не готов к отъезду. Им овладела апатия, не хотелось строить никаких планов на будущее. Его сковало чувство вины перед собой прежним. Что он сделал со своей жизнью? У него появилась навязчивая идея: он мечтал, как возвращается на Лонг-Айленд с какой-нибудь потрясающей легендой обо всем, что с ним приключилось. Об этом и думать было нечего, но он сделался одержим этой мечтой, упорно придумывая один обманный маневр за другим, и никак не мог заставить себя начать действовать.
Несколько месяцев он жил в потустороннем мире: днем спал в затемненной комнате, а по ночам ходил в Китайский квартал. Ему не хотелось туда идти, но он не мог преодолеть себя. Он стал завсегдатаем борделей, опиумных притонов и казино, прятавшихся в лабиринтах узких улочек. Искал забвения, как объяснил мне это. Ненавидя себя, он пытался заглушить эту ненависть каким-то яростным самоистреблением. Ночи превратились для него в смрадный клубок крутящихся рулеток и табачного дыма, китайских проституток со следами оспы на лице и выбитыми зубами, душных комнат и тошноты. Траты на эти «карательные» оргии были столь велики, что к августу он спустил почти треть своего состояния. Так бы оно и продолжалось до конца, сказал мне Эффинг, до тех пор, пока он либо истратил бы все деньги, либо допился до смерти. Но судьба ухватила его за шиворот и разбила жизнь надвое. То, что с ним произошло, было страшно и внезапно, но, несмотря на весь ужас произошедшего, только такое потрясение, наверное, и могло его спасти.
В ту ночь, рассказывал мне старик, шел проливной дождь. Проведя несколько часов в Китайском квартале, Эффинг возвращался домой, шатаясь от наркотиков и едва сознавая, где находится. Было три или четыре часа ночи. Он потащился в свой район по улице, серпантином уходящей вверх, задерживаясь почти у каждого фонаря, чтобы перевести дух. Где-то в начале пути он выронил зонт и, когда добрался до самого верха, промок до нитки. За шумом стучащего по асфальту дождя, в опиумном дурмане он не услышал, что за ним кто-то идет. Он еле плелся по улице, как вдруг на него словно обрушилось здание. Непонятно, что это было: дубинка, кирпич, рукоятка револьвера — могло быть все что угодно. Он почувствовал сильный удар, тяжелый толчок в затылок и тотчас повалился на тротуар. Сознание он потерял, видимо, лишь на несколько секунд, потому что помнил, как открыл глаза и почувствовал на лице струи воды. Он съезжал на животе вниз по травяному склону к оживленной магистрали, изо всех сил пытаясь за что-нибудь зацепиться. Но жуткое падение продолжалось, остановиться не было никакой возможности, и он продолжал катиться по крутому склону, беспомощный, как недобитая муха. В какой-то момент его развернуло, и стало понятно, что вот-вот он вылетит на проезжую часть. Эффинг сжался перед ударом, но у самого края его развернуло еще раз, и он со всей силы врезался спиной прямо в металлический фонарный столб. В тот же миг он услышал странный хруст и ощутил такую боль, какой прежде никогда не испытывал, боль настолько жестокую и пронзающую, будто его тело буквально разорвало на части.
Он ни разу не объяснил мне толком, какую же травму получил. Для него значение имел лишь результат. Врачи почти сразу вынесли единодушный приговор: медицина бессильна; ноги для него потеряны, и ходить он больше никогда не сможет. Как ни странно, говорил Эффинг, но несчастье он воспринял чуть ли не с облегчением. Он был наказан, и поскольку наказание было суровым, ему больше не нужно было казнить себя. Он расплатился за все свои грехи, но внутри вдруг снова возникла пустота: ни вины, ни страха, что его узнают, ни ужаса перед будущим. Если бы несчастье было другим, то оно, возможно, не так подействовало бы на него. Но он не знал источника несчастья, не понимал, почему кара пришла так неожиданно, и воспринял свою беду не иначе как некое возмездие свыше. Ему было уготовано классическое наказание: безжалостный и безликий удар грянул с неба и сокрушил его без всякой логики и объяснений. Ему не дано было времени ни приготовиться, ни защититься. Суд начался до того, как он о нем узнал, вердикт был вынесен, и судья уже покинул зал суда.
Выздоравливал он (насколько мог выздороветь) девять месяцев, а потом стал готовиться к отбытию в Европу. Продал свой дом, перевел акции на номерной счет швейцарского банка, заказал паспорт на имя Томаса Эффинга у какого-то анархо-синдикалиста. В то время вовсю проводились рейды Палмера, шла травля «уобблисов», был в разгаре процесс Сакко и Ванцетти, и почти все члены радикальных групп ушли в подполье. Поддельщик паспортов был иммигрант, работавший в захламленной полуподвальной комнатенке в венгерской миссии, и Эффинг сказал мне, что за паспорт ему пришлось выложить немалую сумму. Венгр очень нервничал, вспоминал старик, поскольку считал Эффинга тайным агентом, который арестует его, как только тот сделает ему документы. Поэтому он тянул несколько недель, всякий раз в назначенный день бормоча нелепые извинения за задержку. Цена между тем все росла, но деньги в тот момент волновали Эффинга меньше всего, и он наконец разрубил гордиев узел, пообещав иммигранту удвоить максимальную цену, если паспорт будет готов в девять утра на следующий день. Для венгра это оказалось заманчивее риска — обещанная сумма составляла более восьмисот долларов, — и когда наутро Эффинг расплатился с ним и при этом не арестовал, анархист разрыдался, рассказал о своих опасениях и в истерическом припадке все целовал Эффингу руки и благодарил. Венгр был последним, с кем Эффинг имел дело до отъезда из Штатов, и этот помешанный запомнился ему на всю жизнь. Пускай идет ко всем чертям эта страна, думал Эффинг, уезжая, я прощаюсь с ней без малейшего сожаления.