Цитадель - Антуан де Сент-Экзюпери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только потому, что исполнение долга для них — высшее счастье.
— Мы не сможем разговаривать, если твоё слово будет медузой, то и дело меняющей форму. Нагрузи слово смыслом, с которым можно согласиться или отвергнуть. Если счастье в одно и то же время и откровение первой любви, и предсмертная рвота, когда пуля, войдя в живот, открывает бездонный тёмный колодец, то как соотнести мне твоё слово с жизнью? По существу, ты утверждаешь одно: люди ищут то, что ищут, и стремятся к тому, к чему стремятся. Возразить тебе невозможно, и мне нечего делать с твоей неоспоримой истиной.
Ты жонглируешь словами. Но если ты откажешься от своей чепухи и согласишься, что человек уходит на войну не за счастьем, и всё-таки будешь настаивать, что все действия человека обусловлены стремлением к счастью, тебе придётся признать, что уход на войну — сумасшествие. Тогда я попрошу тебя объяснить, что такое сумасшествие. И если сумасшедший — это тот, кто, бессмысленно глядя, пускает слюни или ходит на руках, то при виде марширующих солдат твоё истолкование не покажется мне убедительным.
Но, возможно, язык, на котором ты говоришь, мешает тебе увидеть, к чему всё-таки стремятся люди. И к чему стремлюсь привести их я. Ты взял слишком маленькие сосуды, вроде «счастья» или «сумасшествия», и попытался вместить в них жизнь. Ты похож на малыша с совком и ведёрком, который собрался переместить Атласские горы.
— Так научи же меня, — попросил тот.
LXXXI
Если, живя жизнь, ты послушен не велениям души или сердца, но руководствуешься соображениями, которые возможно выразить словами и которые умещаются в них целиком, нам не о чем с тобой говорить. Значит, ты не знаешь, что слова не более чем знак. Возьми, например, имя твоей жены, оно только знак и само по себе ничего не содержит. Ты не можешь что-то постичь из имени, потому что не в нём суть. Тебе не придёт в голову сказать: «Её зовут Мари, поэтому она такая красивая».
Так что, сколько бы ты ни рассуждал о жизни, жизнь остаётся жизнью, а слова словами.
С чего же ты решил, что слова о жизни равны самой жизни? Слово обеспечено неким залогом, и случается, что залог надёжней там, где слово менее искусно. Выигрыш на словах мало что значит. Жизнь — это то, что есть.
Если язык, которым ты говоришь со мной, объясняя, почему поступил так, а не иначе, не иносказание, как это бывает в поэзии, если я не чувствую сквозь него твоей глубинной сущности и стремления высказать несказанное, что мне в твоих доводах? Я отметаю их, как пустой сор.
Если распорядилась тобой не любовь, внезапно настигшая тебя благодаря чудесно явленной картине, а бестолковый ветер слов, шуршащий бесплодной логикой, я отстраняюсь от тебя.
Не жертвуют жизнью знаку — умирают за то, что он обозначил. Но если ты попытаешься выразить, что же он обозначил, тебе не хватит книг всех библиотек мира. Ты ощутишь полновесность слова «гора» в моей поэме, только если сам карабкался по камням на вершину. Но сколько слов и сколько лет понадобится мне, чтобы объяснить тебе, что такое гора, если ты живёшь на степном берегу у моря?
Как рассказать, что такое родник, если тебе никогда не хотелось пить, ты не складывал руки ковшиком и не зачерпывал ледяной воды? Я могу сколько угодно воспевать родники, но где память о трудной дороге, о ноющих от усталости ногах?
Я знаю, главное не родник, главное — Бог. Но для того чтобы мои слова задели за живое, чтобы и для тебя, и для меня они стали врачующим скальпелем, они должны отыскать в тебе это живое место. Да, я хочу открыть тебе Господа, но сперва заставлю вскарабкаться на вершину горы, чтобы с тобой заговорили звёзды. Отправлю умирать от жажды в пустыню, чтобы родник заворожил тебя. Полгода ты будешь ломать камень в каменоломне, и каждый день тебя будет палить нещадное солнце. А потом скажу: «Истомлённый нещадным зноем, поднялся он в сумерках на вершину горы и под сияющими звёздами в тишине напился из Господнего родника и больше не жаждал».
Ты поверишь в Бога.
Против чего тебе возражать? Ты ощутил, что такое Бог, и Он просто будет, как будет печальным лицо, если я его изваяю печальным.
Нет языка вне деяний твоих и поступков, Бог един. Поэтому я называю трудом молитву и молитвой труд.
LXXXII
Необходимость постоянства — вот что я ощутил как великую истину.
На что опереться, если всё кончается вместе с тобой? Я вспомнил народ, который чтил как богов своих мёртвых. Родовой склеп принимал одного за другим тех, кому пришёл черёд умереть. Склеп олицетворял постоянство.
— Вы счастливы? — спросил я.
— Мы знаем, как мирен ожидающий нас сон, и как же не быть нам счастливыми?
LXXXIII
Я устал. Изнемог. И, наверное, был бы честнее, если б сказал: чувствую, что оставлен Господом. Больше не было надо мной ключа свода, смолкло во мне эхо. Смолк тот голос, что говорил со мной в тишине. Я поднялся на самую высокую из башен и подумал: «Для чего они, эти звёзды?» Оглядел мои земли и вопросил: «Для чего они, эти земли?» Услышал жалобу сонного города и не понял: «Откуда она, эта жалоба?»
Я был иноземцем, отчуждённым от разноликой чужеязычной толпы. Был платьем, брошенным на спинку стула. Был бессильным и одиноким. Опустелым, нежилым, как дом, и как мне не хватало ключа свода!
Всё распалось во мне, ничто ничему не служило. «Однако я всё тот же, — думал я. — Всё то же знаю, всё то же помню, всё то же вижу и, несмотря на это, тону в бессмысленном дробном мире». Самая прекрасная из часовен — мёртвый камень и ничего больше, если перед ней никто не благоговеет, не вкушает её тишины и, сподобившись благодати, не молится от всего сердца. Что толку в моей мудрости, чувствах, памяти? Я сухая колючка, а не травинка. И мне скучно, как бывает скучно оставшимся без Господа.
Я не мучаюсь, мучается человек, а я — пустое место. Мне так скучно, что хоть разоряй от скуки сад, по которому я слоняюсь взад и вперёд, словно жду кого-то. Жду и жду среди расплывающейся Вселенной. Я молился Господу, но молится человек, а я — оболочка, свеча, которую не зажгли. «Вернись ко мне, моё рвение, моё усердие», — просил я. Я знаю: свяжи всё воедино, и возникнет рвение. Оно есть, когда у корабля есть капитан. Когда есть паломники в часовне. Но что остаётся, кроме бессмысленного камня, если невнятен замысел ваятеля?
И тогда я понял: тот, кто замер перед улыбающейся статуей, прекрасным пейзажем или в тишине храма, обретает Господа. Он миновал вещь и потянулся за смыслом, отстранил слова, вслушиваясь в мелодию, отвёл ночь и звёзды, притрагиваясь к вечности. Господь и есть смысл твоих слов, и, напитавшись смыслом, слова открывают тебе Господа. Слёзы малыша ножом полоснули сердце, и распахнулось окно на солёный океан. В тебе зазвенел не его плач — все плачи. Малыш взял тебя за руку и научил слышать.
— Для чего, Господи, заставляешь меня идти по пустыне? Я весь в шипах и колючках. По одному твоему знаку пустыня бы преобразилась — жёлтый песок, дальний горизонт, жгучий ветер не жили бы по отдельности, стали бы царством, я воспрял бы духом и проникся Твоей близостью.
Но я понял: если Бог отдалился, Он подаёт о Себе весть ощущением пустоты. Море для моряка исполнено смысла. Для мужа исполнена смысла любовь. Но приходит минута, и моряк спрашивает: «Зачем оно мне, это море?» Спрашивает муж: «Что она, эта любовь?» Как им тоскливо, уныло. Всё при них по-прежнему, нет Божественного узла, связующего всё воедино. И у них нет больше ничего.
«Если Господь оставит и мой народ, как оставил меня, — думал я, — у меня будет муравейник с муравьями, потому что в душе их угаснет рвение. Не играют в кости, если кости — костяшки и ничего больше».
И я понял, что ум мне не в помощь. Да, конечно, можно продумать кладку храма, но кладка не главное, — главное не в камнях. Да, конечно, можно продумать, какими будут нос, уши, губы статуи, но они не главное, — главное не в глине. Главное — залучить Божественный свет. Он осеняет расставленные нами ловушки, чуждые его природе.
Я — ваятель, я высек статую, статуя есть принуждение. Образ всегда принуждение. Я что-то уловил и сжал кулак, желая не упустить. Не говори мне о свободе поэтического слова. Я подчинил слова друг другу, следуя своему внутреннему порядку.
Может случиться, что мой храм разберут и сложат из камней другой. Есть смерть, есть рождение. Но не говори, что у камней есть свобода, — есть храм.
Я не вижу, в чём принуждение противоречит свободе. Чем больше я проторил дорог, тем свободнее ты в выборе. Хотя каждая из дорог — принуждение, потому что я оградил её дорожными столбами. И что ты имеешь в виду, говоря «свобода» и не видя перед собой ни одной дороги? Или ты называешь свободой блуждание наугад в пустоте? Поверь, принуждение новой дороги увеличит твою свободу.
Без пианино, гитары сможешь ли ты свободно отдаться музыке? Твоей статуе необходимы уши и нос, вот тогда ты свободно ищешь улыбку. Запреты, ограничения, правила шлифуют, оттачивают культуру, благодаря им так утончённо-изысканны её плоды. За толстыми стенами моего замка душевная жизнь богаче, чем у подонков на пустыре.