Виноградники ночи - Александр Любинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А так. Мы представляем великую державу.
— Разумеется…
— Давайте ближе к делу! — Генрих нервно дернулся на стуле. — В конце месяца мы начинаем регулярную службу в Свято-Троицком храме. Как тебе известно, он был закрыт после убийства его настоятеля. У эмигрантов нет ни сил, ни средств, чтобы взять его под свой контроль. Это должны сделать мы.
— На каком основании?
— Об этом и речь.
— Год назад Иерусалим посетил святейший патриарх, — проговорил нараспев отец Владимир — и умолк.
— Да. Был составлен документ о передаче храма в ведение Российской православной церкви. Вот он, — и Генрих протянул Якову лист бумаги с напечатанными вкривь и вкось буквами. — Твоя задача — составить грамотное и обоснованное представление городским властям, подтверждающее наши права, и указывающее на необходимость возобновления службы. Если потребуется, присовокупи документы, которые я тебе передал. Храм должен быть открыт не позже, чем через две недели.
— Мы начинаем воскресную службу, — важно проговорил отец Владимир и, взяв с подноса бутерброд с ветчиной, впился в него сильными молодыми зубами.
— От чьего имени? Российского палестинского общества? — спросил Яков, по-прежнему обращаясь лишь к Генриху.
— Разумеется. И приступай сейчас же.
— Дело не терпит отлагательств! — напутствовал Якова отец Владимир, когда тот уже выходил из комнаты.
В начале декабря 194… года из дома № 52, что по улице Невиим, вышел высокий молодой человек в потертом темно-сером костюме и в шляпе. Молодой человек (звали его Марк) спустился к Яффо и сел в автобус.
Возле Шотландской церкви автобус встал в длинную очередь, тянувшуюся к железному заграждению, перекрывшему дорогу. Замедляя ход, машины одна за другой проезжали мимо солдат, с двух сторон внимательно смотревших в окна. Марк подавил безотчетное желанье отвернуться и взглянул в бледное лицо с красными от бессонницы веками Проехали!
Марк вышел у отеля «Семирамис»[20], возле которого как всегда за столиками, выставленными на улице, посиживали смуглые толстяки в костюмах, увешанных золотыми цепочками; по петляющему проулку спустился к Мошаве Яванит. Погода словно вспомнила, что по календарю зима: солнце скрылось, начал накрапывать дождь. Марк поднял ворот пиджака, надвинул шляпу. Он быстро отыскал дом, выходящий фасадом на маленькую площадь, в которую, как в заводь, впадали шесть узких проулков — блочный дом из тех, что появились здесь лет двадцать назад, еще до издания англичанами знаменитого указа о том, что в городе разрешается строить дома только из белого иерусалимского камня. Всё они, вроде, делают правильно, эти англичане. Но должны уйти: не их это место.
Обогнув строение со двора, он отыскал единственный в доме подъезд. Квартира располагалась на первом этаже. Звонка не было. Он постучал. Никто не ответил. Стукнул снова… Нет ответа.
Отошел к выходу из парадного. Чернели деревья во дворе. Было серо, холодно, мокро. Он стоял, засунув руки в карманы пиджака, пережидая дождь. Вдруг — мелькнул очерк женской фигуры… Тея! Вошла, стряхнула зонт.
— Привет, — сказал он. — Как дела?
Обернулась.
— Здравствуй… Ты меня напугал.
— Прости.
Она была в вязаной кофточке, надетой на ситцевое платье. На темных волосах блестели капли дождя.
— Давно ждешь?
— Минут десять. Я уж хотел уходить.
Качнула головой.
— Я знала, что ты придешь…
Нагнулась, достала из-под коврика ключ.
— Ты выглядишь сущим цуциком!
— Спасибо на добром слове…
Открыла дверь, и он шагнул за ней в полутьму, подсвеченную серым квадратом окна.
Щелкнула выключателем. Вспыхнула лампочка. Комната была заставлена старыми чужими вещами. Выцветшие фотографии на стенах.
— Чья это квартира?
— Подруги. Вернее, ее матери. Мать умерла, а она живет у мужа.
— Понятно…
— Рада, что понятно хотя бы тебе. Разожги печку, пожалуйста.
И скрылась в соседней комнате.
Бросил на стул шляпу, повесил пиджак на его спинку, перекинул кобуру с пистолетом. Возле буржуйки, чей дымоход выходил в окно, стояла канистра с керосином. Плеснул в поддон, зажег влажный фитиль. Заплясал огонь, поплыл по комнате густой керосинный запах. Марк подошел к окну, приоткрыл его. Дождь кончился. По ветвям деревьев, по мокрым кустам бродил слабый вечерний свет.
Марк и не заметил, как она подошла, обняла его сзади. Обернулся, положил руки на плечи, поцеловал в губы…
— Подожди, подожди…
Высвободилась, схватила за руку, потянула к широкому дивану в соседней комнате, который, оказывается, уже успела застелить. Не раздеваясь, скользнула под одеяло.
— Иди сюда!
Полетели на пол рубашка, брюки… Лег, прижался к ней, приподнял платье, стал гладить тело — ниже, ниже… Застонала. Бешено застучало сердце. Вдруг стало жарко, душно. Упало на пол одеяло. И он вошел в нее, и почувствовал вкус крови на губах, и сотрясаясь, почти теряя сознание, увидел — прямо перед собой — ее неподвижный взгляд…
Придвинулась. Обняла.
— Тебе было хорошо?
— Очень.
— Очень-очень?
— Да. Давно здесь живешь?
Помолчала.
— Месяца два…
— А зачем ты сказала, что уходишь ко мне?
— Так просто… Надо же было, чтоб он отцепился.
— И ничего лучше ты не нашла…
— Ничего лучше и не надо!
Все тот же тусклый, неподвижный взгляд.
— Не думал, что ты когда-нибудь оставишь свою квартирку.
— Я тоже не думала. Правда…
— Что?
— Так… Обрыдло все.
— Стенли?
— И Стенли тоже. После всех ужасов так хотелось чего-то прочного, спокойного…
— Не получилось?
— Я с ума сходила! Я орала на бедного Стенли! Я готова была прибить!
— Он не виноват.
— Да. Сейчас я понимаю…
— Ты беспокойная. Ты хотела убежать от себя, спрятаться за быт… Но для тебя это невозможно.
Приподнялась на локте. Черный локон скользнул по плечу.
— А знаешь, это относится и к тебе. Иначе мы бы не лежали вместе на одном диване! Но пока ты не появился, я как-то уживалась… сама с собой… Возьми меня отсюда… увези!
Он молчал, глядя в потолок.
— Давай уедем! Все лучше, чем прозябать в этом богом проклятом месте! У меня остались кое-какие драгоценности… Проживем первое время. А там видно будет. Или у тебя есть кто-то в Тель-Авиве?
— Да никого у меня нет… Снимаю комнату. Тренируюсь… Бокс, стрельба. Учу подростков навыкам самообороны… Им нравится. За это даже деньги платят… А вечерами читаю книги. Или хожу в кино.
— Но ты совсем не монах!
— А я и не говорю, что меня не интересуют женщины… Но это так, между прочим… Я делаю важную работу. Вот уже год я не один… У меня появились товарищи! Во всяком случае, мне хочется так думать… В Иерусалиме я должен довести до конца одно дело. А там — видно будет.
Поднялась, одернула платье.
— Хочешь чаю?
— Нет… Пожалуй, пойду.
Натянул брюки и рубашку. Прошёл в салон. Надел ремень с кобурой.
— Чем зарабатываешь на жизнь?
— Устроилась официанткой. В кафе неподалеку.
— Что ж, это твоя работа.
— Спасибо на добром слове!
Влез в пиджак, потянулся за шляпой…
— Я смогу иногда заходить к тебе?
— Заходи… Если соскучишься.
Шагнул за порог, ощущая спиной все тот же тяжелый неподвижный взгляд.
В начале хрущевской оттепели лачуги на Варшавском шоссе снесли, и Шимон с Ребеккой вместе с кисейными занавесками, наливкой и слониками, переехали в серый огромный дом на развилке с Каширкой, до предела уплотненный крикливым, пропахшим перегаром и махоркой, людом.
Орала в коридоре очередная Валька, тянулось к горизонту поле за окном, и слоники все шли куда-то по полированной поверхности трюмо, воздев вверх свои желтые хоботы. Теперь я понимаю — они шли в свою далекую Африку, но годы сменяли друг друга; поле за окном зацветало зеленью, покрывалось белой пеленой, и снова наступало лето — а Африки все не было. И слоники устали, хоботы их растрескались, у одного — самого маленького — отвалилась нога. И потому, чтобы он мог идти, его прислонили к черной палеховой шкатулке, на которой была изображена лихо мчащаяся тройка…
Однажды меня оставили ночевать, — наверно, сморило ближе к ночи, вот и не стали будить. Я проснулся на диване от стука больших настенных часов. Посверкивал маятник в белом свете фонаря, тени качались по стенам. Я закричал. Бабушка поднялась, зажгла свет. Я стал проситься домой, и тогда бабушка достала из шкафа большой красивый альбом; присев на край дивана, стала показывать фотографии: это — папа… Такой маленький? Да. Ему здесь семь лет… Стоит в черкеске, положив ладонь на рукоять кинжала. Из-под папахи глядят не по-детски внимательные настороженные глаза. И это папа? Конечно! Это Залман! Видишь, какой молодой… Здесь он уже в пилотке и вылинявшей гимнастерке. А что это? Медали. У него их три. Хочешь, покажу? Приносит палеховую шкатулку, открывает, достает тяжелые, тускло посверкивающие; на каждой — герб и танк, и поверху большими буквами: ЗА ОТВАГУ.