Кто из вас генерал, девочки? (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чувство отчуждения новым не было. Просто никогда оно не было таким всеобъемлющим, чтоб в него попал и Витя, сын. Теперь же и он был «народ», и его не было жалко, а было возмущение несправедливостью, что, когда ее не будет, эти чашки в горошек, и льняная скатерть, и прибалтийский атласный абажур, и все вокруг, а главное – они будут живы, будут так же сидеть еще много, много раз, а ее, которая все это сотворила своими руками, не будет. Осмыслить это оказалось вполне возможным, а вот прочувствовать было нестерпимо. Что она, не знала, что все смертны? Что всех нас, хороших и плохих, переживают чашки и скатерти? Знала. К себе не относила. «Мне некогда об этом было думать», – объяснила она себе. Они же пили чай.
Муж громко прихлебывал, и, как всегда, это было противно.
Дочь, как всегда, размачивала в чае печенье, на что тоже было неприятно смотреть, на это белое месиво в чашке.
Зять чай выпил залпом, с гримасой отвращения. Так он пьет все – и молоко, и водку, и сырую воду. Странное такое у него свойство.
Сын же пил из блюдечка. Пыталась отучить – бесполезно… «А для чего тогда блюдца?»
Есть простые вопросы, на которые нет ответа. Этот, про блюдца, из таких. На работе знают, как она свирепеет, если кто-то по неосведомленности вылезает с каким-нибудь детским вопросом. Те, кто с ней работает давно, уже не спрашивают, к примеру, зачем она борется за «красные уголки», если в эти уголки только силой кого-то можно поставить. Время же другое, время! Не «уголками» оно определяется. Но, может, это и неудачный пример… Ну, тогда еще один из простых вопросов… Зачем в мясных отделах висит наглядный плакат – как правильно разрубить тушу и продать ее соответственно разрубленному сорту, если сортов давно нет в природе?
Вот такие вопросы больше всего выводили Тамару Федоровну из себя. Или взять дочь… «Я не глажу трусы… Зачем? Кто их видит?»
Убить хотелось и дочь, и всех…
Сейчас сына, который пил из блюдца.
«Я их не люблю», – сказала она себе и встала, сказав, что устала и надо, мол, идти отдыхать.
Подошла дочь и прошептала тихо:
– Все-таки, что бы там тебе ни сказали твои ответственные товарищи, а провериться надо… Ну, что ты как маленькая?
– Ты боишься, что я умру? – в упор спросила Тамара Федоровна.
– А что? Я не должна этого бояться? – возмутилась дочь. – Конечно, боюсь… Что я, монстр какой?
– Не бойся. – Тамара Федоровна похлопала ее по плечу. – Я успею устроить твои дела…
Лицо дочери пошло пятнами, а потом гримаса, ненавидимая матерью с детства гримаса исказила ее лицо. Исхитрялась дочь как-то так сцеплять и растягивать губы, что напрягались жилы на шее и делалась она страшной, уродливой… Тамара Федоровна в детстве даже била ее за это. Ничего! В какие-то минуты – волнения ли, гнева – Ольга становилась похожей на кикимору болотную. Ну откуда это, откуда?
– Идем, Толик! – крикнула Ольга мужу. – Идем! – И пошла от матери с этим своим нечеловеческим лицом. Интересно, муж его видит? Тамара Федоровна даже выглянула из кухни. Сидит зять, обувается на табуреточке, не видит. Увидел сын, Виктор.
– Убери лицо! – сказал он сестре. Та тряхнула головой, убрала…
Хлопнула дверь, ушли… Зять уже с порога крикнул: «До свидания». «До свидания», – проворчала Тамара Федоровна в мойку.
Пришел сын, встал рядом.
– Ты… Это самое… – сказал он. – Сходи все-таки… Ерунда, конечно, я убежден… Но, как это говорится, береженого Бог бережет…
– Я неверующая, – ответила Тамара Федоровна.
– И зря, – засмеялся сын.
– Что за разговоры! – возмутилась Тамара Федоровна. – Знаешь, у себя в доме…
– Да ладно тебе, – махнул рукой Виктор. – Ты ж не на работе…
– А я всегда и всюду одна и та же… Пора бы знать свою мать…
– Ну, чего ты взвилась? Ты на нас кидаешься, будто мы в чем-то виноваты…
– Мать устала. – Муж вошел на кухню. – Брось ты эти чашки… Вымыли бы без тебя…
Сын ушел, а Тамара Федоровна повернулась к мужу.
– Только ты… Только ты, пожалуйста, не начинай все сначала… Ни в какую больницу я не лягу… Обойдется… А не обойдется, тем более смысла нет… Живем, как жили… Ни у кого ничего… Пошла сдуру на эту диспансеризацию…
Муж пожал плечами. Странно так пожал… То ли, мол, понимаю, то ли не понимаю… Неужели уточнять? Нет, конечно…
И снова была бессонница. Смотрела в потолок, думала: правильно ли все решила? А может, лечь и прооперироваться, не первая, не последняя… Чему-то уже врачи научились. Морозов – ас. Подождут две Бельгии, никуда не денутся… Но знала, что не ляжет… Была неизвестно откуда взявшаяся уверенность, что это не поможет. Никоненко иначе говорил бы… У нее другой случай… Что ей предстоит? Боли? Не допустят… Худение на глазах у всех. Плохо… Это надо бы подготовить… Объявить, что она худеет сознательно, что у нее какая-нибудь там французская диета… Потеря сил? С этим она справится… Сама… Вся ее сила в воле… А воли ей не занимать… Сочувствие? Жалость? Вот это каленым железом, по всем и каждому… Этого она не стерпит… И начинать придется с семьи… Именно сюда произошла утечка информации. Надо будет прижать дверью Никоненко, чтобы взвыл, сукин сын…
Нет, она вполне в порядке… Голова ясная, паники в ней нет… И врала… Тамара Федоровна врала себе потому, что паника в ней не просто существовала, а билась как плененный тигр… И еще боль, которая охватывала ее всю, какая-то странная, не локальная, а всеобщая боль, которой в теле ее было вольготно и просторно, и она носилась по нему, боль, выискивая места, где она еще не побывала. Но если Тамара Федоровна не хочет в больницу, не признается в боли, как она получит настоящее обезболивающее? Если Никоненко… Он отслужит ей за длинный свой язык.
А боль возьми и пройди. Как пришла, так и ушла, и Тамара Федоровна даже уснула, крепко так, как давно не спала. И сон ей приснился, хороший сон. Будто она в каком-то очень красивом городе и что-то ищет. Какой-то магазин. И ее все посылают то туда, то сюда, а она выходит на одно и то же очень красивое место.
«Красивое не может сниться к плохому, – подумала она утром. – В конце концов, эти коновалы, современные медики, могли и напутать…»
Два месяца прошло спокойно. Ничего не было, ни болей, ни похудания, ни сочувствия; все шло своим чередом. И медики не приставали. Очень хотелось их спросить: «Вы что, ошиблись?» Но не сделала этого. И была горда.
За это время вползло в ухо много всякой информации про это. И были среди разного факты об отступившей болезни, о неожиданной консервации опухолей, почти безнадежных. Прочла Тамара Федоровна и популярный роман об экстрасенсе. Вывод сделала такой: она сама себе экстрасенс. Никаких ей полоумных стариков не надо. И эту знаменитую ассирийку тоже. Справится!
А однажды не смогла утром встать… В одно утро пришло все, чего так боялась. Осталась дома распростертой на кровати. Пришла сестра, сделала уколы и не ушла. Сидела в кухне, смотрела по телевизору аэробику. Тамара Федоровна задремала, а когда проснулась, рот, горло были забиты чем-то горьким, саднящим. Отпила воды – не прошло. И не могло пройти. Потому что это была ненависть. К шторам, которые останутся, к этой кровати с выстеганным шелковым изголовьем и говорящему вдалеке телевизору, к халату из жатого ситца, купленному в Венгрии, ко всему сущему – одушевленному и нет.
Тамара Федоровна была умна. Она читала, что ненависть – эмоция отрицательная. А ей остро нужна была положительная для сил, чтоб опереться на нее рукой, встать и самой дойти до туалета. Не звать же для этого сестру, черт возьми!
Надо было найти эту эмоцию, вытащить ее откуда-нибудь, наскоблить, настричь с нее энергии.
Тамара Федоровна обратилась к памяти. Что там такого в памяти – радостного, светлого?
Ей шестнадцать лет, и она выносит знамя на районной комсомольской конференции. Стоит у двери в зал, ждет слов: «Знамя районной комсомольской организации предоставляется вынести…» У нее дрожат колени, колотится сердце, перехватывает дыхание… Она и сейчас слышит стук барабанных палочек, которые ей тогда казались стуком сердца…
«Девочка, помоги мне встать!» – сказала Тамара Федоровна той себе, со знаменем. Ну да! Так та и бросит знамя, чтобы прибежать отвести в уборную какую-то старуху. Да сама Тамара Федоровна, вдруг остановись та она в сомнении, так бы толкнула себя в спину из нынешнего своего будущего, что та девочка птицей бы взлетела со знаменем в руках.
Нет, та девочка не придет. Тамара Федоровна знает это точно. Не помощница она ей. Та девочка считала, что жалость унижает человека. И стояла на этом твердо всю жизнь. Так твердо, что распластанная на кровати Тамара Федоровна готова была скорее сходить под себя, чем вызвать из кухни мурлыкающую себе под нос медсестру.
Но звать все-таки пришлось. И сестра ее сводила в туалет, и постояла под дверью, и перевела в ванную, и тут Тамара Федоровна увидела себя в зеркале. Надо было просто лечь на раковину грудью, чтобы вынести это зрелище. Потому что что там боль и слабость, если лицо говорило все. «Ничего, ничего, – сказала себе Тамара Федоровна. – Сегодня я больная… Кого это красит?»