Русь уходящая: Рассказы митрополита - Александрова Т. Л.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда же, в очень сложный период мы обеспечили выпуск полного корпуса богослужебных книг. Если измерять количественно — поставить их корешками в ряд — это <206> полка более двух метров длины. [91] Эту задачу мы выполнили и все храмы были обеспечены богослужебной литературой.
Когда мы начали издавать богослужебные книги, то стали их печатать со старых изданий, а не с тех, что были подготовлены Синодальной комиссией митрополита Сергия. Это было связано с тем, что церковная практика все же отвергла эту справу. Я и сам не могу читать, к примеру, покаянный канон по сергиевскому изданию — там слишком сильно нарушена мелодика. Но когда я пришел в отдел, то первым делом распорядился убирать из богослужебных текстов шипящие звуки и устаревшие, распространенные в девятнадцатом веке формы страдательного залога.
Мы и сами пытались делать книжную справу, а я потом в простом деревенском приходе под Волоколамском этот текст читал. Молящихся было немного — человек двадцать, в основном пожилого возраста. По окончании службы я их спросил: «Ну как?» «Знаете, — хорошо, понятно, но… все–таки старый текст лучше!» [92]
<207>Помню, однажды я, читая евангелие на молебне: «Есть же во Иерусалиме на овчей купели яже глаголется еврейски Вифезда, пять притвор имущий», — подумал: «Ну зачем читать «Вифезда»? Есть же в некоторых текстах рядом перевод: «Дом милосердия». Для чего мне эта Вифезда–то нужна?» — и не прочитал этого слова. Народ тут же заметил: «Владыка, а почему вы это не прочитали?» Острое церковное ухо сразу отметило. То, что в Церкви сохраняется наиболее прочно, сохраняется именно в литургической практике.
Издательский отдел провел большую работу, обследовав богатейший рукописный фонд в нашей стране и частично за рубежом для того, чтобы подготовить новое издание гимнографических памятников, главным из которых стала Минея месячная — издание, по полноте до сих пор не имеющее себе равных.
Но главное мое дело, о котором мне говорят: я познакомил общество с Церковью. Через слово, через наш журнал, через печать. Журнал Московской Патриархии высоко оценивался специалистами.
Цензура была жесточайшая, но мы использовали все возможности: если нельзя было писать, что после службы был крестный ход вокруг храма, то писали, что «служба закончилась процессией с окроплением верующих святой водой». Нельзя было даже упомянуть в печати имя Серафима Саровского или Иоанна Кронштадтского, тем не менее их упоминали, не называя, пользуясь эзоповым языком. Всем было ясно, только Главлит не понимал. Патриарх, а следом за ним и я, в дни их памяти неукоснительно служили — несмотря ни на какие запреты Церковь от своих святых никогда не отказывалась.
<208>Лимиты были очень жесткие. Например, максимальный лимит для изданий Библии был не более 10 000 экземпляров, хотя по нашей условной статистике количество верующих, которые нуждались в Библии — не менее 60 миллионов человек. Был у нас полутора миллионный тираж молитвы, которую кладут на лоб покойникам. Тиражи вообще были маленькие, но полтора миллиона — это все–таки цифра. Конечно, на плохой бумаге, печать серая — свернули — и в гроб положили. Но что мы сделали: мы на обратной стороне напечатали молитву за живых! И расходился весь тираж, потом даже допечатывали.
Я, конечно, не типичный «продукт советской эпохи», но все же прошел всю советскую школу с марксизмом и политэкономией, так что на этом мог иногда и сыграть. Так, например, у Куроедова был первый зам, с которым были определенные проблемы. Однажды я, как директор церковного издательства, вел с ним беседу. Зашел разговор о патриархе Тихоне, его отношениях с Советской властью, и тут этот зам дал мне замечательный «мяч». «Ну, что вы лояльно относитесь к Советской власти, мы не сомневаемся». Я сделал паузу и говорю: «Знаете, вы меня оскорбили! Я вам этого не прощу!» Он, человек из центрального аппарата, «чуткий», сразу заволновался: «Как? Как я вас оскорбил?» — «Вы назвали меня лояльным, а я — нормальный», — сказал я. И прибавил: «Более того, у меня перед вами есть преимущество. Вы родились при царе, а я — при Советской власти». С тех пор у меня с ним проблем не было.
Атеизм, вообще, на мой взгляд, — это не столько заблуждение, сколько неправильно выбранные посылки. Где–то срабатывала конъюнктура, инерция, отсутствие широты взгляда — иными словами, набор второстепенных факторов. Мне случалось общаться с партийными деятелями в доверительной обстановке и я нередко видел в них просто хороших русских людей. «Я хотел бы верить, но я не знаю, меня не научили…»
Бывало, в самолете, когда уже набрана высота, сосед по креслу, видя мою бороду, вдруг говорил: «Батюшка! А ведь я <209> крещеный, православный». И мы душа в душу общались все время полета. Человек рассказывал, что дома они празднуют церковные праздники, но в церковь он не ходит: нельзя. С одной стороны, два мировоззрения: одно на людях, другое для себя, — это, конечно, деформирует личность, но все же есть какой–то внутренний голос, возвращающий русского человека к его корням.
Время, когда я был назначен председателем Издательского отдела и для службы мне выделили Новодевичий храм, совпало с началом моих регулярных поездок за рубеж. А там, естественно, приходилось рассказывать о жизни нашей Церкви. О запрете на религию говорить было нельзя, но и слишком распространяться о религиозной жизни — тоже. Помню, мне стали говорить, что у нас нет действующих церквей. «Как же так?» — удивлялся я. — «Очень просто. Вот и в Новодевичий монастырь мы заходили, сами видели табличку: «Храм закрыт»». — «Правильно. — ответил я, — Закрыт. С двух до пяти. На уборку. А вообще я сам там служу». Больших трудов мне потом стоило добиться, чтобы так и писали: «храм закрыт — на такое–то время».
Однажды в каком–то собрании партийных работников я даже сказал: «Самая вредная, антисоветская организация у нас — «Интурист»». Директор «Интуриста» вздрогнул, посмотрел на меня удивленными злыми глазами, а я продолжал: «Посудите сами, какие инструкции вы даете своим гидам. Мы на Западе пытаемся доказывать, что у нас нет гонений на Церковь, а ваши экскурсоводы говорят, что у нас вообще нет религии. А когда экскурсанты заходят в действующий храм, экскурсовод говорит: «Нет–нет, мне нельзя» — и остается снаружи». Партийные работники задумались и вскоре эти дурацкие инструкции были отменены.
В 70–е годы Отдел начал расширяться. Сначала мне предложили старообрядческий комплекс на Рогожском кладбище. У старообрядцев тогда не было возможности содержать его — т. е. деньги–то были, они не бедные, но организационных возможностей не было. И вот уже было получено решение в мою пользу. Но тут они пришли ко мне и <210> стали просто плакать — именно плакать. И мне ничего не оставалось, как отступить. С тех пор они меня особенно полюбили. Они и раньше хорошо ко мне относились, за то, что тогда мы, молодые архиереи, отстояли идею снятия прещений с них и признания их обрядов равночестными нашим — эти решения принял Поместный Собор 1971 года.
Не без связи этим Собором в Отделе началось серьезное изучение древних русских распевов, той традиции, которая прославила русское церковное пение уже в XV — XVI вв.
Сразу же после Собора я отслужил обедню по дониконовскому чиновнику, крестясь двоеперстно, произнося «Вó веки вéком» или, перед чтением поучений Иоанна Златоуста, такой виршеобразный пролог: «Павловы уста — Иисусовы уста, Иисусовы уста — Златоустовы уста. Иже во святых отца нашего слово Иоанна архиепископа Константина града Златоустого, благослови, честный отче, прочести». Надо сказать, я получил от этого большое внутреннее удовлетворение, потому что сам обряд — размеренный, солидный, спокойный — вносит в жизнь какие–то новые, приятные факторы. Было время, совершали такую службу каждую неделю. Но особых результатов все это, к сожалению, не дало.
Позже ставился вопрос о том, чтобы использовать помещение Рогожского комплекса совместно — но договориться не удалось: как же так — они будут вместе с никонианами! Разговаривал я с одним из них — чудаковатый такой старик. «Архиерей, переходи к нам!» — говорит. А я спрашиваю: «Вот, твой отец был кто?» — «Ну–у! Старой веры, конечно!». — «А мой никонианин. Ты своему отцу верен, а почему я должен своего предавать?» Этот довод отчасти действует. Народ они довольно косный, хотя надо признать, что свои предания хранят свято. [93] У них порядки гораздо строже, чем <211> у нас: за выкуренную сигарету, скажем, могут отлучить от Церкви.
Потом редакции передали помещение возле Брюсовского храма, удалось выстроить корпус на Погодинке. Издательский отдел был очень интересным учреждением. Я начал его на площади 84 квадратных метра с 20–ю сотрудниками, а сдал — когда в связи с переходом к рынку не захотел работать в условиях рыночной экономики, — 173 человека аппарат, 350 корреспондентов по стране и за рубежом и пять зданий в Москве.