Мама мыла раму - Татьяна Булатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ма-а-м, – поцеловала ее в затылок Катерина, обычно скупая на проявления нежности.
Антонина Ивановна отвела голову и дернулась так, словно через нее пропустили электрический разряд. По телу прошла судорога.
– Ма-а-м, ну что ты! В ночнушке до сих пор. Дверь открыта.
– Так не придет же никто, – тусклым голосом возразила старшая Самохвалова.
– Все равно.
– Все равно, – вздохнула Антонина и закачалась на стуле.
«Хоть какое-то движение», – грустно про себя отметила Катька и оставила мать в покое.
Дома находиться было невыносимо. Во-первых, жарко: раскаленная хрущевка не успевала остыть за ночь, от зноя не спасали даже деревья, выросшие выше второго этажа. Во-вторых, страшно. У Катьки сложилось ощущение, что мать сошла с ума. Просто сошла не так, как в книжках описано. Чертей не ищет, сама с собой не разговаривает, ни от кого не прячется, не кричит, не плачет… Но все равно похоже: просто вместо смирительной рубашки на ней – ночная. Можно, конечно, тетю Еву было с ночевкой позвать, но Катерине было неловко перед матерью: чуть что случилось – и сразу чужие люди. Вроде так дочери не поступают!
– Бат, доченька, – звонила тетя Ева несколько раз на дню, предлагая помощь. – Давай я приеду. Все тебе не так тоскливо будет.
– Не надо, – категорически отказывалась Катька и обещала сама позвонить, если что.
Пару раз забегала тетя Шура, но Антонина на нее не реагировала. Санечка даже руками у соседки перед лицом водила, пальцами щелкала, пытаясь определить, в уме та или временно повредилась. Бесполезно.
– Уйди, Шура, – просила ее Антонина Ивановна и закрывала лицо руками.
Жизнерадостная Санечка даже плакала, но чужую тайну хранила тщательно, отводя любопытных соседей от дому.
– Болеет Тоня, – объявила тетя Шура жильцам знаменитого военного дома. – Акклиматизация у нее. Пройдет.
Звонила Адрова, пытала Катьку, диктовала расписание приемных экзаменов, рвалась в гости. Девочка врала, что все нормально, просто некогда, дачу, мол, купили, целыми днями там.
– Какую дачу? – удивлялась Татьяна Александровна, пытаясь докопаться до истины.
– Обыкновенную, – успокаивала ее младшая Самохвалова и обещала перезвонить.
– Чего ты врешь? – сердилась Антонина Ивановна, но подойти к телефону отказывалась.
Неожиданно позвонила Батырева.
– Женька! – обрадовалась Катерина. – Ты откуда?
– От верблюда, – захохотала Женя. – Нам телефон провели. Записывай. – И продиктовала номер: тридцать четыре, сорок восемь, тринадцать.
– Двенадцать?! – не расслышала Катька.
– Тринадцать! Тринадцать – чертова дюжина. Приезжай ко мне.
– Я не могу, – сдавленно прошипела в трубку Катерина.
– Почему?
– Потом скажу.
– Ну давай я к тебе.
– Ко мне нельзя.
– А чего случилось-то?
– Ничего, – ушла от ответа Катька и повесила трубку.
– Почему нельзя? – глухо поинтересовалась Антонина. – Можно. Теперь все можно, Кать. Пусть приходит.
– Не надо…
– Почему не надо? Надо! Я вот тоже всего боялась. Думала, не надо. К нам нельзя, замуж нельзя. Гнала. Не пускала. И что теперь? Пустила бы, да некого…
– Не надо, ма-а-м, – испуганно попросила Катька, боясь, что мать начнет плакать.
– Ладно ты, дочь, позвони своей Женьке. Пусть придет. Жалко, что ли? Мало ли что случится? Позовешь – да поздно будет.
Пришла Батырева. Веселая. Загоревшая. Высокая, как каланча. С порога набросилась на подругу, чуть не задушила в объятиях. Катька неловко высвободилась и поднесла палец к губам:
– Тихо!
– Спит, что ли, кто? – осеклась Женька.
– Никто не спит, – поприветствовала ее Антонина. – Проходи давай.
– Здрасте, теть Тонь.
Самохвалова не ответила, только головой качнула, вроде как здравствуй. Женя вопросительно посмотрела на подругу. Катька закрыла глаза и скривилась. Батырева растерялась и уселась рядом с Антониной Ивановной.
– Как отдохнули, теть Тонь?
– Никак, Жень.
– Не понравилось, что ли? – полюбопытствовала Батырева.
– Нормально все, – вклинилась Катька.
– Хватит врать-то! – прикрикнула на нее мать и повернулась к Женьке: – Петю ведь я похоронила… Там, в Ялте, и оставила. Похоронила и оставила. Зато у моря.
– У моря? – растерялась Батырева. – Жалко-то как!
– И мне, Женечка, жалко. Как же жалко мне, господи! – заплакала Антонина Ивановна. – До того жалко, что моченьки моей нет. Словно душу мне, Женечка, вынули, а обратно вложить забыли. Вот стучу себя в грудь, – показала Самохвалова, – а там пусто. А ты говоришь «жалко». Легла бы там рядом и лежала. А у меня ведь Катька. Понимаешь? И жить надо. А не могу. Надо, а не могу…
Батырева переводила взгляд с Антонины на Катьку, с Катьки на Антонину, даже на потолок посмотрела, чтобы слезы в глазах удержать, но не смогла – и горько заплакала.
– Не плачь, – обняла ее Антонина Ивановна и задрожала, словно в ознобе.
– Теть Тонь, – всхлипывала Женька. – Это вы не плачьте!
– Не буду…
– Да что ж вы плачете-то? – притянула ее к себе Батырева и поцеловала. – Не плачьте. Не плачьте, – приговаривала Женька и гладила Самохвалову по спине. – Не плачьте.
– Оставь ее, Жень, пусть поплачет, – тихо попросила ее Катька. Расцепила длинные батыревские руки и увела мать в комнату. Самохвалова легла на кровать и замерла.
– Иди, Кать. Чаю попейте. Иди. Устала я.
Катерина накрыла мать белым льняным покрывалом и вышла из комнаты.
– Зачем ты ее белым накрыла? – прошипела Женька, выглядывая из кухни.
– А что такого?
– Да ну тебя. Лежит теперь, как покойник. В этом… как его… саване…
– Ничего не покойник. Чем я ее еще накрою? – возмутилась Катерина и с опаской посмотрела на мать.
Антонина внешне напоминала египетскую мумию: черные, словно обуглившиеся руки, черная ступня из-под белого покрывала, вместо волос непрокрашенная пакля, лица не видно… Сон ее был тревожным, быстрым – она вздрагивала, постанывала, а потом замирала. Женьке стало неловко; возникло ощущение, что она наблюдает за больным человеком, погруженным в гипноз. Вроде спит, а вроде и не спит: живет себе какой-то особой жизнью, чем вызывает не столько интерес, сколько здоровую брезгливость.
– Кать, – попросила Батырева. – Закрой дверь, а то неловко как-то.
Младшая Самохвалова, похоже, испытывала аналогичные чувства, поэтому выполнила просьбу подруги мгновенно.
– Знаешь, – поделилась Катька. – Тетя Ева сказала про маму, что она – черная вдова. Теперь мама думает, что это из-за нее все. И просит прощения то у ПАПЫ, то у НЕГО. Даже у меня просит и говорит, что, когда я вырасту, она на море уедет, потому что проклятая она и нельзя ей с людьми жить.
– Да ну, глупости какие! – возмутилась Женька. – Черная вдова – это вроде паук такой, я где-то читала.
– Паучиха, – поправила ее Катя. – Я в Большой советской энциклопедии посмотрела. Она своих пауков съедает, чтоб не мешали детей растить.
– А тетя Тоня-то тут при чем?
– А при том, – зашептала подруге в ухо младшая Самохвалова. – Папа ведь у меня умер? Умер. Мама, значит, вдова стала. И дядя Петя утонул. Опять, значит, вдова.
– Ну и что?
– А ну и то! Может, я тоже черная вдова?
Женька поперхнулась и еле удержалась, чтобы не дать бестолковой подруге подзатыльник. В семье Батыревых верили в силу «волшебного слова», поэтому, если из чьих-либо уст слетала «дурная» фраза, обычно говорили «типун тебе на язык», «да чтоб тебя разорвало», а иногда и просто шлепали по губам или отвешивали затрещину. Обычно срабатывало, и ничего плохого не происходило. Как поступают в других семьях, Женька не знала, поэтому обошлась нейтральным:
– Ты дура, что ли?
– Ничего не дура, – продолжала шипеть Катька.
– Какая же ты вдова, если у тебя мужа нет?
– Ну будет же. А потом умрет. Мама сказала, у нас мужчины не приживаются.
Признаться, что «мама твоя – тоже дура», Батыревой не позволило воспитание, поэтому она язвительно поинтересовалась:
– И что же? Замуж теперь не выходить?
Катерина задумалась. Вот так, чтобы совсем замуж не выходить, не хотелось. А выходить, чтобы муж умер, было страшно. Опять же: не будет мужа, не будет детей. Эту закономерность девочка усвоила очень хорошо. С другой стороны, если верить маме, от детей одни неприятности. Тогда лучше и не надо детей. Лучше кошку завести или собаку… Тоже не вариант. Катька окончательно зашла в тупик.
– Так ты мне не сказала…
– Чего? – очнулась младшая Самохвалова.
– Ничего. Воды дай попить…
Женька выглянула в окно: мальчишки поджигали тополиный пух, прибитый к земле невесомой своей тяжестью. Пух вспыхивал – земля оголялась, и на это место откуда ни возьмись опускался новый слой шелкового тополиного цвета. Увидели взрослые, погрозили пальцем, пообещали донести родителям – ребята исчезли. Двор опустел.