Процесс Элизабет Кри - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она написана только наполовину, Лиззи. Что ты хочешь сказать?
— Она готова. Закончена.
— С тех пор как я пришел домой, ты говоришь одними загадками. Как, скажи на милость, она может быть готова?
В другое время его тон, вероятно, рассердил бы меня, но в тот день ничто не могло выбить меня из колеи.
— Я закончила «Перекресток беды» вместо тебя, мой дорогой.
— Прости меня, я не понимаю.
— Я видела, как ты мучился с пьесой, Джон. Ты не мог ее дописать и считал себя из-за этого литературным неудачником. И вот я взялась за дело сама. Пьеса завершена.
Бледный как полотно, он откинулся на спинку сиденья; потом поднял ладони к лицу, стиснул кулаки. На миг мне показалось, что он хочет меня ударить, но он стал яростно тереть себе глаза.
— Как ты могла? — прошептал он наконец.
— Что могла, дорогой?
— Как ты могла все погубить?
— Погубить? Что погубить? Я просто-напросто закончила то, что ты начал.
— Ты погубила меня, Элизабет. Ты лишила меня последней надежды на свершение, на славу. Ты понимаешь, что это значит?
— Но, Джон, ведь ты сам отступился. Ты целыми днями сидел в читальном зале Британского музея.
— Ты в самом деле так мало обо мне знаешь? Ты действительно настолько плохо обо мне думаешь?
— Разговор становится нелепым.
— Неужели ты не поняла, что я не хотел пока что ее дописывать? Что я не был готов? Что я хотел сохранить ее как неизменный центр моей жизни?
— Ты удивляешь меня, Джон. — Я чувствовала себя странно спокойной и даже успела выглянуть в окно, когда мы проезжали диораму на Хаундсдич. — Ты не раз говорил, что тебе, наверно, так и не удастся ее завершить. Я думала, что снимаю с твоих плеч ношу.
— Нет, ты и теперь ничего не поняла. Пока она оставалась неоконченной, я мог на что-то надеяться. — К нему вернулось самообладание, и мне показалось, что еще, может быть, удастся спасти положение. — Как ты не видишь, что в этом вся моя жизнь была? Я мог тешить себя мечтой о литературном признании. И теперь что я от тебя слышу? Что ты дописала пьесу сама.
— Я поражена твоим эгоизмом, Джон. — С мужчинами, я знала, лучшая защита — это нападение. — Мои чувства ты когда-нибудь принимал в расчет? Тебе не приходило в голову, что я, может быть, устала ждать? Мне предназначалась роль Кэтрин Горлинс. Я много раз прожила эту пьесу. Она настолько же моя, насколько твоя.
Ничего не отвечая, он смотрел в окно — мы въезжали в Лаймхаус.
— Я до сих пор не в силах поверить, — прошептал он сам себе. Потом повернулся и погладил меня по руке. — Я никогда не смогу простить тебя, Элизабет.
На углу Шип-стрит кеб остановился, пережидая, пока проедет фургончик булочника; в этот миг мой муж открыл дверь, спрыгнул на мостовую и прежде, чем я успела что-либо сказать или сделать, двинулся в сторону реки. С того дня Лаймхаус был и остается для меня мерзким, проклятым местом. Но что я могла тогда? Меня ждали в театре, и мне думалось, что мистер Кри, как бы ни был он теперь огорчен, в конце концов убедится, что «Перекресток беды» стал началом моей новой жизни на профессиональной сцене. Так что я поспешила на Лаймхаус-стрит, там легонько чмокнула в щеку стоящую у входа Герти Латимер и прямиком пошла в маленькую уборную, где меня ждала Эвлин.
— Где он? — были первые слова, какие она произнесла.
— Кто, милая?
— Ты знаешь.
— Если твой вопрос касается моего мужа, то он шлет свои извинения. Он не может присутствовать на спектакле. По причине нездоровья.
— О, Господи!
— Не имеет никакого значения, Эвлин. Делаем все, как задумали. Нас ждет успех.
Трое наших партнеров-мужчин были в соседней уборной, и, подойдя к их двери, чтобы проверить, все ли в порядке, я уловила в воздухе запах алкоголя; но я решила ничего им не говорить и отправилась бросить взгляд на зрительный зал. Он наполнялся довольно бойко, но в задних рядах я заметила кой-каких разнузданных типов. Там слонялись две-три продажные девицы и несколько грузчиков распевали то, что Дэн называл «срамные баллады без склада и лада». Но мне было не привыкать к обычаям толпы, и я не ждала особенных неприятностей.
— Как публика? — спросила меня Эвлин, когда я вернулась. Она уже приготовила мой первый костюм, и, скинув повседневное платье, я начала одеваться.
— По-моему, в полном порядке. Готова ко всему.
— Помнишь, как Дядюшка говорил: «Зал блаженствовал»?
— Нечего поминать сегодня Дядюшку, Эвлин. У нас будет представление в совершенно другом духе.
— Кстати, о духе, Лиззи: чуешь, каким духом веет от этой троицы в соседней комнате?
— Чую. Потом я им это припомню, но теперь ничего не поделаешь. Ну-ка, горничная моя, застегни на мне платье.
Я облачилась в великолепное бирюзовое одеяние, символизирующее яркие мечты Кэтрин Горлинс при ее первом появлении в Лондоне; разумеется, я настояла, чтобы Эвлин была одета гораздо более тускло, что соответствует образу моей сестры, злобной старой девы, которая отталкивает меня в мой час беды и помещает в работный дом. Очень скоро я была в совершенной готовности, и, пока ползли минуты и наполнялся зал (крики и возгласы оттуда доносились к нам в уборную), меня обуяла такая лихорадка нетерпения, что я едва не лишилась чувств. Все мысли о неблагодарности Джона Кри покинули меня, и я ощущала только, что в одиночестве приближаюсь к своему мгновению славы. Было почти уже время. Появилась Герти Латимер с «подкрепляющим средством» и, то и дело прерываясь ради огромного глотка портера, принялась описывать битком набитый зрительный зал. Но я едва ее слышала. Вот-вот должны были поднять занавес, и я велела Эвлин, выходя на сцену, держаться позади меня.
— Помни, — шепнула я, — три шага от меня, не ближе, и не вздумай обращаться к залу. Это я буду делать.
Занавес подняли, и оркестрик Герти вывел заунывную мелодию. Я сделала несколько шагов вперед, приставила ладонь ко лбу и печально оглядела зал. Кэтрин Горлинс приехала в столицу.
— Лондон такой большой, такой чужой, такой неуютный. Ах, милая Сара, не знаю, как я смогу его вынести.
— Чарли, чего это там, глянь? — крикнул с галерки какой-то тип, небось из торговцев рыбой; я стала ждать, пока уляжется гомон.
— Сам не пойму. Вроде живое, шевелится.
Другой голос, с самого верха:
— Да это Золушкины сестрички-уродины!
Зал громыхнул хохотом — я всем им головы была готова поотрывать; но я продолжала, стараясь говорить как можно громче:
— Найдется ли когда-нибудь здесь постель, которую я смогу назвать своей, милая сестра?
— Вались на мою — не прогадаешь! — завопил еще один, тоже с галерки, и за гадкой шуткой последовали другие, не лучше. Мне уже было ясно, что я совершила ошибку, зазвав публику с улиц такого мерзкого района, как Лаймхаус; мне казалось, что лондонские низы, из которых я сама вышла, способны воспринять трагедию — но я просчиталась. С первых минут я поняла, что они ожидали от «Перекрестка беды» увеселительного зрелища; весь мой благородный пафос пропадал впустую, на каждую мою фразу они отвечали хохотом, криками и хлопками. Никогда в жизни я не испытывала большего унижения, и в довершение всего трое наших актеров-мужчин стали подделываться под вкус галерки: уловив настроение зала, они ударились в обычное шутовство и отсебятину. С грустью должна сказать, что даже Эвлин не удержалась от низкопробного кривлянья.
Отыграв заключительный акт, я ни о чем не могла помыслить. Я кинулась прочь со сцены и, рыдая, рухнула в кресло у гром-машины. Герти Латимер принесла мне стакан «укрепляющего», и я, стыдно признаться, опрокинула его залпом.
— А, все едино, — сказала она, пытаясь меня утешить. — Трагедия, комедия — все едино. Не принимай близко к сердцу.
— Такие вещи мне не надо объяснять, — отозвалась я. — Я все-таки профессиональная актриса.
Но ужас и омерзение, которые вызвал во мне сброд, заполнивший партер и галерку, не поддаются никакому описанию. Они ожесточили мое сердце навсегда — теперь я могу это сказать точно — и, сопровождаемые раскатами охального хохота, подвели черту под моей сценической карьерой. Но в этом пыточном зале произошло со мной и нечто другое, произошло как раз в миг драматической кульминации, когда я, жалобно стеная, лежала поблизости от Лонг-эйкра. Протянув руки к незнакомой прохожей, которую играла Эвлин в белом платье, найденном нами в театральном гардеробе, я воскликнула:
— Под этими лохмотьями — такая же женщина, как вы! Если вам не жаль меня, сжальтесь хоть над собой!
Публика нашла все это чрезвычайно уморительным, но посреди пьяного смеха и выкриков я вдруг поняла, что изменилась. Словно я была теперь в театре одна, подобно твердому, замкнутому в себе драгоценному камню, который светит даже среди нечистот. Однако постепенно это чувство стало блекнуть, и в адском шуме я вновь ощутила себя такой потерянной, такой несчастной, что яростно стукнула кулаком по доскам сцены, желая пробудить в себе хотя бы боль, идущую из меня, не извне. В свете газовых рожков я увидела лица падших женщин, лица зевающие и ухмыляющиеся, и мне вдруг пригрезилась в них моя собственная неприкаянность и тоска. Я отдала им себя во власть — вот что со мной случилось, — и отдала безвозвратно. Что-то покинуло меня, отхлынуло от меня навсегда — гордость ли то была или тщеславие, не могу сказать.