Затишье - Авенир Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как хотелось, чтобы понял Воронцов, что совсем не для каких-то своих целей хочет Костя зазвать Ирадиона в Мотовилиху. Костенко все время что-нибудь да мастерит, выдумывает, но без пользы, без применения.
— Однако, мне кажется, вы слишком многого хотите. — Воронцов поднялся, крепко сцепил руки за спиной.
— Можете написать рапорт о моей неблагонадежности, и меня отправят в Сибирь! — вспылил Костя; кабинет наполнялся красным туманом.
— Вам нетрудно угодить туда и без моего содействия, — пожал плечами Воронцов. — Отныне вы переходите в распоряжение поручика Мирецкого и имеете дело только с ним. — И вышел.
Поручик подышал на ногти, осмотрел их внимательно, поднял на Костю насмешливые свои глаза:
— Вы вели себя как мальчишка. А между тем в вашем положении давно пора повзрослеть, то есть определить свое место в мире.
— Вам-то чего не рассуждать? — Костя все еще трудно дышал, сердце готово было выпрыгнуть. — Вы всегда можете собой распоряжаться…
— Вот именно. Поэтому и радуйтесь, что вам разрешено ездить в пределах губернии куда угодно с порученьями капитана. Это уже свобода. Все города постепенно становятся твоими, всюду чувствуешь себя как дома и отовсюду можно удрать, если наскучит.
— Свобода, — усмехнулся Костя. — Зверя из клетки выпустили в ограду.
— Ого, вы становитесь едким, юноша! Ничего, со временем, придет спасительная мудрость. Нельзя верить ни в порядочность, ни в мерзость рода человеческого. В первом случае тебя ограбят, во втором — надо стреляться. Живите для себя, и все будет отлично в любом положении… Хотел спросить, что за тип полковник Нестеровский?
Мирецкий по своему обыкновению резко переходил с одного на другое. Костя сказал:
— Он очень добрый, гуманный человек.
— Ну вот опять, — поморщился поручик.
— Он сделал для меня столько, что я не могу…
— В филантропов не верю. Значит, была цель. Но что же он сделал? Отправил вас из города в рабочую слободку, позволил вам влюбиться в свою дочь и испугался этого!..
— Откуда вы знаете? — Костя сжал кулаки, наклонил голову.
— Логика!.. Я видел девицу Нестеровскую в коляске в обществе миловидной бойкой особы и некоего армейского хлыща. Она великолепна, как статуя, но вы не Пигмалион.
Костя подошел к столу, ударил по нему кулаком, снова ударил, тонким голосом закричал:
— Если вы еще раз полезете в мою душу, я за себя не ручаюсь!
Ужин в доме Нестеровских был в разгаре. Полковник умел угощать, бокалы не пустовали. Мирецкий предложил тост за юную хозяйку дома, Нестеровский — за строителя Мотовилихинского завода. Вскоре мужчины завладели разговором. Пароходчик Каменский, комкая салфетку, восхищался размахами замыслов Воронцова:
— Вы представляете, господа, — рано или поздно Мотовилиха сольется с Пермью и будет единый огромный город. Двенадцать тысяч нашего населения удвоится, утроится. В навигацию будущего лета пущу рейсом пассажирский пароход. Это будет началом официального объединения.
— Вот, смекай, Ольга. — Колпаков глядел добродушно, устроив руки локтями на стол — одну с вилкой, другую с бокалом, над которым шипела и лопалась розоватая пена. — Смекай. Николай Васильевич в генералы, как пить дать, выйдет.
— Зато у тебя, папенька, ничего не выйдет, — откликнулась Ольга, разговаривая с остроносенькой, хорошенькой, как лиска, женой Каменского о парижских модах. — Мой генерал еще не родился.
Поручик Мирецкий разглядывал вино на свет.
— Послушайте немецкий, анекдот, — равнодушно, даже лениво сказал он. — Не совсем приличный, так что мужчины закройте уши.
Воронцов грозил взглядами, Воронцов умолял; Мирецкий серьезно обратился к нему:
— «О Ганс, почему ты так мрачно взираешь на эту устрицу?» «Потому, Франц, что никак не могу ее съесть». «Что же в том трудного, Ганс? Гляди…» И Франц глотает устрицу. А Ганс ему: «Я сам уже четыре раза глотал ее, а ты попробуй — удержи!»
Нестеровский захохотал так, что усы попали за уши.
— А ведь это, это же герр Герман… Это же герр… — сквозь слезы бормотал он, махая руками.
Каменский крутил головой, кашлял, Колпаков сотрясался, как филей в обертке. Дамы заливались, забыв о всяких приличиях.
— Ну, господин Мирецкий, вот уморил! — отпыхивался Колпаков. — И какие только гадости не жрут эти немцы.
— В том числе и нас, — ввернул Мирецкий.
Разговор потянуло к политике, ибо без этого не обходилось ни одно застолье российской интеллигенции.
— Наденька, сыграйте нам что-нибудь, — нашлась жена Каменского.
— Правда, сыграйте, — попросил я Воронцов, все еще не понявший, для чего понадобилась Мирецкому притча.
Наденька все-таки находила анекдот глупым, посмеялась только для виду и теперь с радостью согласилась.
А на улице возле особняка стояли двое: Костя Бочаров и капитан Степовой. Они стояли рядом, смотрели на яркие окна, на силуэты, мелькающие по стеклам.
— Снова мы по одну сторону, — говорил Степовой. — Меня — не приняли! «Господа празднуют открытие завода, никого не велено-с…» Клянусь честью, это уж слишком. Ну-с, желаю удачи. — Он повернулся на каблуках, даже не взглянув на Бочарова.
Было холодно, Костя прятал руки в рукава и все стоял, стоял. Ему хотелось плакать и громко, на всю улицу, хохотать над собой. Листья, сухо позванивая, бежали мимо, кружились, замирали у ног, ветер ощупывал их, приподымал и снова гнал в унылую пляску.
Случайно услышал Бочаров, как чиновники в заводоуправлении многозначительно хихикали: ужин у господина начальника горных заводов неспроста, неспроста капитан бросил все дела и призвал цирюльника, у господина полковника дочка на выданье, тс-с, говорят, она единственная наследница своей тетки, а у тетки мильен…
Ах, боже мой, боже мой. Это все ее отец! Неужели Мирецкий прав!.. И злорадство было, злорадство, что капитан Степовой оказался с ним на одной доске.
Серая тень отделилась от стены, прикрываясь плащом, приблизилась к Бочарову.
— Скажите, он там?
Костя вздрогнул, отступил, узнал поляка Сверчинского.
— Что вы здесь делаете?
— Жду его.
Под плащом у Сверчинского был револьвер. Лицо синее, зубы в оскале, в глазах — нехороший блеск. «Мортус!»
— Успокойтесь, Сверчинский, — сказал Костя, тоже успокаиваясь. — Стрелять вы не будете. Идемте и объясните все толком.
— Капитан Степовой — там? — настойчиво повторил Сверчинский, указывая на окна.
— Его там нет.
— Я вам не верю.
— Тогда ждите. — Костя зашагал по улице. Внутри теперь было пусто и тихо, будто и там облетели под ветром листья.
— Погодите, Бочаров, погодите, — догнал Сверчинский. — Идемте, пожалуйста, ко мне, будем говорить. Или я сойду с ума!
В темных улицах гулко отдавались их шаги. Ветер налетал порывами, трепал плащ Сверчинского, и поляк похож был на огромного нетопыря, размахивающего кожистыми крыльями.
Они очутились в проулке у низкого деревянного дома, темного и мрачного от старости. Три полуподвальных оконца выглядывали под нош, три оконца побольше нависали [сверху грубыми наличниками. Сверчинский нажал раму оконца, спрыгнул в полуподвал, подал руку Бочарову.
Ломая серные спички о стол, зажег свечку. Стол был придвинут в угол, к самому краю оконца, на нем лежали книжки с латинскими буквами по корешкам. Кровать с железной спинкой, два дубовых стула, вешалка, прикрытая занавеской.
Сверчинский сбросил плащ, остался в одной полотняной рубашке. В вороте ее блеснул нательный крестик.
— Я узнал его, сразу узнал, — все еще в лихорадке, но уже посдержаннее заговорил Сверчинский. — Я на всю жизнь запомнил его лицо…
— Да говорите вы толком, — разозлился Бочаров; стоять ему надоело.
— Дзись, дзись.[6] — Сверчинский нагнулся под стол, достал бутылку вина, почти черного при свечке. — Сядем и поговорим.
Он выпил, помотал головой, лицо передернулось. Тень от его головы закачалась на потолке.
— Почему вы не с нами, Бочаров?
— Я не умею убивать.
— Ах, если бы вашу землю топтали в кровь!.. Самое большое несчастье — потеря нации. Поляк — только по воспоминаниям поляк. Он чужеземец на своей собственной почве, остерегается говорить своим родным языком. Мысль его скована, гений его не развивается сообразно своей природе… Даже траур запретили носить нашим женщинам!.. Н-нет, я не могу спокойно!
Он снова налил вина, узкие пальцы стиснули бутылку.
— На моих глазах поручик Стеновой хотел выпороть мою сестру! Я убью его!
— И погибнете сами. — От вина Костя отмяк, ему было жаль этого человека, хотелось что-то сделать для него. — Это не выход, не выход. Сколько было в Польше таких стеновых?
— Нас тоже много. Нас тысячи. И мы перебьем их, всех перебьем!