Потоп - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он обвёл стены фонариком, освещая книжные полки, пустой камин, пол, и задержал луч на том месте, где тогда на козлах покоился гроб. Ждал ли он, отыскивая сюда дорогу, чего-то, что не произошло?
Он вспомнил, что в тот день сказала ему сестра. Как он вбежал в эту комнату, приехав прямо из Дартхерста, и как она, молодая девушка с едва набухшей маленькой грудью и широко расставленными глазами, плакала, стоя посреди комнаты, и, увидев его, воскликнула: «Смотри, каким он стал маленьким, а ведь был такой большой!»
И вот теперь он стоял сгорбившись, дрожа даже в пальто, и, уставив луч фонарика на то самое место, на место, где был гроб, он тоже заплакал. Заплакал внезапно, сам себе удивляясь. Будто плакал кто-то другой. Потом он попытался присвоить себе этот плач. Извлечь из него пользу. На миг даже возгордился тем, что вот он, Бредуэлл Толливер, способен стоять в тёмном доме и плакать. Он ждал награды — блаженного чувства облегчения, которое должно наступить. Но не наступило. Грудь его надрывалась от рыдания. Редкие слёзы бежали по щекам. Его удивляло, что слёз так мало.
И вдруг он почувствовал, что стоит здесь и плачет кто-то другой, посторонний, чьё горе неведомо Бредуэллу Толливеру. Его обманули.
— Дерьмо, — выругал он себя вслух.
Воспоминание об этом эпизоде он старался прогнать от себя в последующие годы. Думать о нём он не мог. Он не понимал, что всё это значило. Но знал, что, когда он об этом думает, он думает и об отце, который лежал и плакал в болотной грязи, а этой мысли он вынести не мог никогда.
На обратном пути в Нью-Йорк он на сутки остановился в Нашвилле повидать сестру.
Она тогда училась в Ворд-Бельмонте, куда попала — хотя для спокойствия души ей лучше было этого не знать — только ценой смерти отца.
Весной 1935 года банкир Котсхилл из Мемфиса — тот троюродный брат, которому миссис Толливер завещала распоряжаться деньгами, оставленными ею на образование детей, — посетил Фидлерсборо. Он сказал старому Ланку Толливеру, что настала пора выполнить условия завещания и послать девочку «в какое-нибудь достойное учебное заведение, только не в Фидлерсборо». Старый Ланкастер Толливер заявил, что, чёрт побери, он будет держать девчонку там, где ей положено быть, при себе, дома, в Фидлерсборо.
Тут банкир Котсхилл даже взыграл. Он сказал, что ему известно, что с годами дела у мистера Толливера идут всё хуже, что Фидлерсборо — полумёртвый город, где нормального экономического подъёма нечего и ждать, что мистер Толливер должен только радоваться, если кто-нибудь возьмёт на себя заботу о девушке. Ему известно и то, добавил он, что мистер Толливер держит большую часть своего состояния в Народном банке Фидлерсборо, а банк этот, говорят, трещит по швам. Он сказал, что как банкир не понимает, почему мистер Толливер, так плохо разбираясь в делах, рассчитывает на помощь откуда-то.
Ланк Толливер налился кровью и, выкатив глаза, крикнул мистеру Котсхилл у, чтобы тот убирался к дьяволу, пока он не переломал ему шею. Мистер Котсхилл, чувствуя себя хозяином положения, пожелал старому обдирщику ондатры доброго здравия и решительно зашагал к большой чёрной машине, где сидел его негр-шофёр в ливрее и курил сигарету, а на него с восторгом таращились трое местных мальчишек. Машина ещё не вышла за пределы Фидлерсборо, как Ланк Толливер уже отправился на своей лодке с подвесным мотором в болота. В одиночку. Тело его нашли через два дня. Покойник лежал, уткнувшись лицом в сырую чёрную землю. Но бутылка была едва почата.
Теперь, проведя четыре года в летних лагерях, в Ворд-Бельмонте и в богатом, затенённом от солнца доме бездетных Котсхиллов, Мэгги Толливер достигла восемнадцати лет. Это была темноволосая, тоненькая, хорошо сложенная девушка. Душевная теплота и юмор помогали ей легко сходиться с товарками, но ей было мало их постоянного хихиканья и маленьких тайн, и она чувствовала, что такая жизнь не по ней. Иногда ей снился Фидлерсборо, где она не была со смерти отца, и сны эти были полны страхов и томительного волнения, будто она смотрит в зеркало и чувствует, что какое-то лицо только что исчезло у неё за спиной. Она наклеивала в тетрадь всё, что касалось её брата: несколько вырезок из газет, рецензии и его редкие письма к ней. У неё не сложилось в ранние годы ясного представления о нём, и, по правде говоря, попытка воскресить эти годы была ей неприятна, но когда он написал ей, что хочет заехать в Нашвилл, она чуть не расплакалась от счастья.
Он застал её в приёмной — она стояла с соседкой по комнате и ещё двумя соученицами, те, поглядывая на него не без робости и в то же время по-женски оценивая его, сказали, что рады с ним познакомиться. Соседка по комнате вытащила припрятанный томик «Вот что я вам скажу» и попросила автограф, а остальные, поняв, что их обошли, засуетились, достали какие-то листочки и тоже заставили на них расписаться. Они сообщили, что какой-то из его рассказов читали у них на уроке литературы. Одна из них сказала, что это так романтично — его намерение жениться и привезти свою невесту в Фидлерсборо. Другая сказала, что, судя по его рассказу, прочитанному на уроке литературы, и сам Фидлерсборо, наверно, ужасно романтичный. Соседка по комнате сказала, что с его стороны было смело и ужасно романтично поехать в Испанию сражаться с фашистами. Он стоял среди них и думал, какие они молодые, похохатывал и чувствовал себя старым, мудрым, сильным, снисходительным и властным. И тут он поймал на себе взгляд сестры.
Он почувствовал, что краснеет.
В эту минуту он понял, до чего она непохожа на своих товарок, на этих девочек в мягких кашемировых свитерах, с мягкими животиками, на которых резинка от трусиков, когда их снимешь, оставляет розовую полоску, с острыми локотками и звенящими браслетками на запястьях, где такие голубые жилки нежно прошивают белизну кожи. У Мэгги не было и следа этой ласковой, кокетливой мемфисской невинности или сонного, кошачьего самодовольства девушек из Чаттануги. Она стояла в отдалении — тёмные волосы были зачёсаны назад, над смуглым овалом лица, — стояла твёрдо, прямо, скорее невысокая, но без этой девчачьей манеры показывать, что тронь её — и она убежит. Она выглядела на тысячу лет старше своих товарок и, стоя в отдалении, не сводила с него тёмного немигающего взгляда.
И хоть он почувствовал, что краснеет, он послал ей широкую братскую улыбку, которая должна была наладить то, что было в разладе. Улыбка подействовала. Глаза Мэгги повеселели, губы растянулись в ответной улыбке, белые зубы засверкали на загорелом лице, и он с лёгким сердцебиением узнал давно знакомое детское лицо. Он расправил плечи.
— Пошли, сестрёнка, — сказал он с грубоватым добродушием, — нехорошо задерживать этих девиц на всю ночь.
Он посадил её в наёмную машину и отвёз на ферму, переоборудованную под ресторан, — ему сообщили в отеле, что там всегда найдётся виски и могут подать вино. Он обнял её правой рукой за плечи, сказал, что ему не часто выдаётся случай прижать к себе свою сестрёнку, и повёл машину быстро, с небрежной уверенностью. Он пытался заставить её рассказать о себе, говоря, что надо восполнить пропущенное время, но она твердила, что рассказывать ей нечего. Ей-Богу, нечего, к тому же она слишком счастлива, чтобы разговаривать.
… и я до сих пор, через столько лет, помню, как я была счастлива. Словно всё время чего-то ждала и вот наконец оно случилось. Я не знала, что именно, но что-то будет. Словно шла какая-то жизнь ещё раньше, до Фидлерсборо, которую я не очень-то могла припомнить, а теперь мне сулят другую жизнь, когда, и где, и какую — не знаю. Но за всё время между той, прежней, и той, что будет, ни в Ворд-Бельмонте, ни в Мемфисе не было ничего, кроме одиночества.
Это не было тоской. Было ожиданием. Я жила, как другие девочки, ходила на уроки, болтала о тряпках и свиданиях, спорила, что тот мальчик — прелесть, а этот — прилипала; бегала на танцы; по-девчоночьи смутно мечтала о том, что у меня будет свой дом, замечательный муж, дети. Но всё это было что-то ненастоящее, просто ожидание. Иногда я думала или внушала себе, что влюблена в какого-нибудь мальчишку. Но в глубине души знала, что это неправда. У меня, конечно, бывали романы, но никогда ничего серьёзного, не так, как у других девочек, не так, как они мне рассказывали, — даже до того, что можешь, сама того не заметив, поскользнуться и перейти границы. Я просто дурачилась. И всё это было только ожидание, как ожидают в сказке, чтобы тебя расколдовали. Вот Бред и должен был снять колдовство.
Правда, я не так уж хорошо знала Бреда. В детстве мы не были очень близки. Во-первых, он был много старше меня, мало бывал дома и либо шатался с мальчишками, либо бродил по лесу с каким-нибудь проходимцем вроде Лупоглазого, либо играл в шахматы с этим добрым стариком мистером Гольдфарбом. Во-вторых, он так не ладил с отцом, просто ужас. Но теперь как раз то, что я не видела его столько лет, сблизило нас больше, чем если бы мы дружили с ним в детстве. Он вдруг появился ниоткуда, из ничего. Он написал книгу. Он воевал в Испании. Он бы по-своему красивый в своём потёртом твидовом пиджаке, сильный, добродушный, когда, конечно, не хмурился. Собирался жениться на какой-то нью-йоркской девушке, а знали бы вы, чем для меня, да и для других девочек в Ворд-Бельмонте — признайся они в этом, — была самая всамделишняя нью-йоркская девушка! Ну так вот, Бред явился — как с неба упал. Теперь моя жизнь, наверно, изменится как по волшебству. Даже ресторан и тот был как из сказки, удивительное место, в такие места девушек, во всяком случае таких молодых, как я, приличные мальчики не водят. Бред пил и меня заставил разок выпить. Я и до того несколько раз пробовала выпивать. Кое-кто из девчонок, сидя в перерыве между танцами в машине, выпивал по два, а то и по три бумажных стаканчика виски с кока-колой или лимонадом, а потом они жевали сен-сен, чтобы от них не пахло, я же пила только для того, чтобы не чувствовать себя не такой, как все. Мне это, в общем, не нравилось. Но ради Бреда я выпила. Потом, за обедом, я выпила и вина. А он рассказывал о своей девушке. Мне всё больше казалось, что она тоже часть всего этого волшебства.