Борцы - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ещё прошу разок ударить.
И когда Татауров усмехнулся, он почтительно приподнял его кий и похлопал им себя по блестящему темени, приговаривая:
— Ещё четвертную, ещё четвертную.
Иван рассмеялся, выдернул кий, нацелился и забил такой невероятный шар, что даже похвастался:
— А всё–таки я его умыл!
Лысый партнёр подобострастно поспешил опорожнить потяжелевшую сеточку, вывёртывая из неё пьяными, дрожащими пальцами шар. Но Татауров вдруг снова размахнулся кием и хлёстко ударил его по лысине, оставив на ней вторую красную полосу. Потом двумя пальцами достал из жилетного кармана ассигнацию и бросил со словами:
— Никогда не вытаскивай из лузы! Оставляй на приманку! На развод! Понял? Запомни, что у меня такое правило! Запомни! — и он с силой послал в металлические щёчки лузы костяной шар, словно поставив восклицательный знак после слова «запомни».
Под бильярдом, впритык к толстой ножке, стоял полуштоф водки; Татауров наклонился, взял его за горлышко и, закинув голову, хлебнул порядочную порцию. Передал лысому.
Когда они выходили на улицу, Татауров ковырнул пальцем под ребро привратника:
— Этакий Голгоф! В цирк бы тебе надо. Был бы, как я, знаменитым борцом.
На панели он облапил партнёра по бильярду, захрипел ему на ухо:
— Видал, какая у меня сила воли?.. Человек с силой воли делает всё, что захочет… Ему всё разрешается… Захотел тебя по плеши огреть — огрел, хоть бы что… Захотел эту витрину сломать — сломал… На это каждый гимназист или там антилигент не решится… Тут нужна сила воли…
— И деньги, — визгливо поддакнул партнёр; он вспотел, задыхался под тяжестью Татаурова, еле передвигал заплетающиеся ноги.
— Деньги — что… Деньги — тлен, как говорит мой лучший друг — знаменитый писатель Коверзнев… Слыхал о нём?.. Так вот он сейчас книгу обо мне пишет. С портретами и вообще с метранпажем, и с прочими… тудыт тебя по сопатке… штуками… Не веришь? Не веришь? Думаешь, я не достоин этого? А ты знаешь ли, кто я? А? Может, я чемпион мира?.. Уйди, зараза! Убью!
Он схватил своей лапой маленькую потную мордочку партнёра, провёл по ней снизу вверх, выжимая из носу кровь, и оттолкнул его к бетонному цоколю шестиэтажного дома. Пошёл, ругаясь вслух, по пустому каменному ущелью улицы.
Кружилась голова. Поэтому он свернул в Михайловский сквер, сел на скамейку. Ветер шумел в полусухих кронах деревьев, срывал листья. Небо было покрыто облаками; в одном месте они расползлись, обнаружив чёрную пустоту с несколькими мерцающими звёздочками. Так же чёрны и пусты были окна Русского музея, и в них тоже, как на кусочке обнажённого неба, мерцали звёздочки — отражения фонарей.
От одиночества стало грустно. Хотелось кому–нибудь излить. свою душу, он пожалел, что прогнал бильярдного партнёра. Долго рылся по карманам, наконец отыскал папиросы, закурил.
В глубине сквера, на укромной скамейке, сидел человек и, видимо, дремал. А может, у него такое же настроение, тогда они пойдут куда–нибудь и проговорят всю ночь, и от этого станет легче. Деньги есть, а у Чувашова и Коноплихи водку можно достать в любое время суток.
Татауров поднялся и пошёл нетвёрдой походкой по аллее. Под ногами шуршали сухие листья; где–то далеко заржала лошадь; потом копыта её медленно простучали в темноте.
Он осторожно сел рядом с человеком. Тот спал. По запаху сивухи Иван понял, что человек пьян. Мятая шляпа его была сдвинута на затылок, торчали космы нечёсаных волос, серая щетина покрывала щёки.
Татауров ткнул его в бок. Тот качнулся молча, продолжал спать. Тогда борец затянулся так, что затрещала папироса, н вдул струю дыма в нос сидящему. Тот помотал головой, не открывая глаз, и промычал как телёнок — обиженно и беззащитно. Татауров повторил эту операцию снова и снова. Но в ответ было одно мычание.
Он щелчком отшвырнул окурок, закурил вторую папиросу. Огонёк, брошенный им минуту назад, всё не гас и тлел на чёрной клумбе, как цветок. Татауров долго смотрел на него, потом наклонился к соседу, приподнял рукой его лицо и снова пустил струю дыма в его волосатые ноздри.
— Да проснись ты, морда!.. Пономарь… растудыт тебя в нельсон!
Ответное мычание окончательно вывело его из себя. Он поднёс к лицу спящего папиросу и хотел опалить его щетину. И вдруг какой–то посторонний голос шепнул ему: «А ты в глаз… Не решишься?.. Тогда он сразу проснётся». От этой мысли у Татаурова словно оборвалось сердце. А голос продолжал шептать: «Что — боишься? А где твоя сила воли? Ты же только что говорил, что человеку с сильной волей всё разрешается». И опять у него оборвалось сердце. «Вот когда ты можешь быть самым сильным человеком на свете. Ты можешь быть сильнее Збышко — Цыганевича… Потому что в твоих руках человеческая жизнь. Захотел — задави этого человека, захотел — уйди… И в том и в другом случае ты всех сильнее, потому что всё зависит только от тебя одного. И тебе ничего за это не будет. Никто не будет этого знать».
Он откинулся на спинку, прислушиваясь к внутреннему голосу, который шелестом отдавался в его мозгу. Казалось, он протрезвел. Голова была ясной. Он покосился на соседа. Спокойно подумал: «Да, я действительно сильный. Я сильнее всех, потому что я распоряжаюсь чужой жизнью».
Но голос шептал:
«Нет. Это ты только воображаешь, что ты самый сильный человек. А на самом деле ты даже побоишься прижечь своей папиросой глаз у соседа».
«Да, я боюсь», — ответил мысленно Татауров.
«Ну, значит, всё это только слова, что ты выработал в себе силу воли, — насмешливо сказал голос. — Так ты никогда не будешь чемпионом мира».
«А если я выжгу ему глаза, то буду чемпионом?» — спросил он у своего внутреннего собеседника.
«Конечно будешь, — уверенно заявил голос. — И тут дело вовсе не в глазах этого бродяги, а в том, что ты можешь владеть собой».
«Нет, я не могу», — чуть не простонал Татауров.
«Трус! Несчастный трус ты, а не чемпион! Тряпка! Размазня!»
Не помня себя, Татауров ткнул папироской в дряблое веко соседа и замер в ожидании на секунду. И в это время медленно открылся второй глаз несчастного — в нём было удивление и ещё что–то такое, чего Татауров не мог понять, но запомнил на всю жизнь. Татауров с ненавистью вдавил окурок в открывшийся глаз и под раздирающий душу стон бросился через сквер, разрывая могучими руками тернистые ветки кустов, шарахаясь от деревьев, цепляясь ногами за сучья.
31
В последнюю встречу, когда Коверзнев отвёл беду от Тимофея Смурова, между ним и Верзилиным произошло как бы примирение.
Через день Коверзнев, как ни в чём не бывало, явился к Нине. Он застал её с Верзилиным и Леваном в дверях–они собирались на взморье, пользуясь последними тёплыми днями «бабьего лета». Пригласили его с собой. В трамвае он много шутил, как в былые времена, рассказывал о новом балете Игоря Стравинского «Жар–птица», о чемпионке–фигуристке Ксении Цезар, победившей в прошедшем сезоне нескольких мужчин, о жеребце «Гаявата» знаменитого лошадника графа Рибопьера, получившем первый приз на скачках, о медиуме Цайтоллосе, приехавшем в Петербург по приглашению царя и царицы, увлекающихся спиритизмом.
У Витебского вокзала он неожиданно выскочил из трамвая: Верзилин вопросительно посмотрел на Нину, та пожала плечами. И вдруг все увидели среди снующих мужиков с мешками и баулами огромную фигуру Ивана Татаурова. Он стоял неподвижно, задумавшись, руки в карманах брюк. Толпа обтекала его, как вода обтекает каменную глыбу. Коверзнев пробрался к нему. Трамвай надсадно прозвенел, мягко тронулся, но чуть не налетел на ломового извозчика и затормозил. В последний момент Коверзнев с Татауровым успели заскочить на подножку.
Глядя в опухшее, небритое лицо своего бывшего ученика, Верзилин спросил брезгливо:
— Опять пьёшь?
Тот отвернулся, засопел, ничего не ответил, Коверзнев же сказал вызывающе:
— На радостях можно и выпить. Он на прошедшей неделе положил Медведева, Цыпса и Уколова.
— И проиграет всем «яшкам» подряд. Потому что пьёт, не высыпается. У него уже руки дрожат, как у алкоголика.
Коверзнев знал, что не прав, но ничего не мог с собой поделать, сказал тем же раздражённым тоном:
— Не к лицу вам, дорогой Ефим Николаевич, быть ханжой.
— У вас раньше для этого был другой термин — спартанский аскетизм, — усмехнулся Верзилин.
— Спартанцы, между прочим, не были ханжами. И вино входило в их радости жизни, которых, кстати говоря, у них было немало.
Он ещё хотел наговорить всяких глупостей, но сдержался, замолчал. И только часа через полтора, на пляже, боясь показаться смешным, глядя на Нину с Верзилиным, сказал шутливо:
— Эх, Нина, Нина! Ведь я бессилен
Душевный сохранить покой,
Когда великолепный наш Верзилин