Весёлый Роман - Владимир Киселёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А может, она и в самом деле умеет отгадывать судьбу, — удивленно подумал я. — Может, гадалкой была не случайно?»
Лена из-за моей спины время от времени подставляла лицо ветру. Она наклонялась набок и, зажмурив глаза, ловила ветер полуоткрытым ртом. Я никак не мог заставить ее поесть — она будто бы и отошла немного, но ни минуты не могла побыть без меня и, когда к ней подходили чужие люди, сразу замыкалась и смотрела на них, как зверек, который очень чего-то опасается.
В Полтаве мне хотелось посмотреть памятник в честь этого знаменитого Полтавского сражения. Лена, конечно, предпочла бы ничего не осматривать, но, так как оставаться одной ей было совсем невыносимо, она попросилась со мной.
В центре Полтавы стоит колонна с орлом. Это и есть памятник Славы в честь победы русских войск в Полтавской битве. А в сквере Котляревского — новый памятник солдатской Славы. Это парадная аллея, справа — гранитные плиты над могилами, на каменных глыбах высечены эмблемы родов войск. К монументу ведут гранитные ступени, а сам монумент — это обелиск из гранита высотой с восьмиэтажный дом, рядом с ним шестиметровая фигура солдата, который держит в руках щит с гербом Полтавы. Горит огонь Вечной славы.
За Полтавой я немного нажал. Хорошо шла машина — за всю дорогу мой двигун ни разу не перегрелся, не закапризничал. Добрый зверь, а не механизм.
Я рассчитывал, что в Киев мы вернемся еще засветло, но мы не доехали до Броваров, а уже стало совсем темно. Я зажег фару, тополя по обе стороны дороги, словно подрезанные световым лучом, резко наклонялись и падали навстречу, шоссе под колесами шуршало и постреливало щебнем. Впереди над лесом взошла луна. Встречные машины и мотоциклы, пригасив дальний свет, проносились мимо с тем особым звуком, который слагается из моих восьмидесяти километров в час и встречных восьмидесяти километров.
И вдруг я невольно стал тормозить: навстречу нам в луче нашей фары неслись призраки; они плавно взмахивали, руками и мчались над шоссе, могучие и невесомые.
— Что это? — испугалась Лена.
Я остановил мотоцикл поближе к обочине. Я не знал, что это.
Призраки подлетели ближе, и я увидел, что это люди, которые, взмахивая руками, непонятным образом летят, почти не касаясь шоссе.
Но на одном из них я рассмотрел роликовые коньки, затем увидел, как другой уцепился за багажник проезжавшего мотоцикла, и понял, в чем дело. Это была тренировка лыжников. Их разгоняли по шоссе мотоциклы, а затем они летели по инерции.
— Тренировка лыжников, — сказал я Лене. — Видишь, они на роликах.
— Как привидения, — выдохнула Лена и прижалась ко мне так, словно хотела во мне скрыться, как в тот вечер в саду перед домом, где умирал Николай.
Это все совсем не просто. Ей всего три года. Ей еще нет трех. Но я совершенно не понимаю, о чем она думает. И мне очень неловко, когда Лена говорит ей: «Это твой папа», — чтобы приучить ребенка к тому, что я отец. Она меня уже называет «дядя папа».
А Ленины родители, глядя на это, не нарадуются. Я вижу, как они переглядываются, растроганно и счастливо улыбаясь. Меня никогда еще так, наверное, не любили и так за мной не ухаживали, как здесь. У них дома не курят, а я курю. Так по всей квартире понаставили пепельниц. Я утром даже в ванной увидел пепельницу: может, мне придет в голову закурить, лежа в ванне.
Квартира у них большая — четыре комнаты — две из них, самые лучшие, выделили нам с Леной, но при этом теща Анастасия Львовна с самого начала настояла, чтоб одна из этих комнат — она выходит окнами в парк — была моим кабинетом. Когда я устраиваюсь в этом своем кабинете на тахте даже с нашей многотиражкой «Завод заводов», все в квартире затихают, тесть Анатолий Петрович выключает телевизор, Анастасия Львовна уводит к себе нашу Маринку.
Во время обеда теща следит за моим лицом — вдруг мне что-нибудь не понравится, и приходится хвалить даже фасоль, которую дома я никогда не ел: и батя и я не любим фасоли.
Анатолий Петрович разговаривает со мной об истории, философии, литературе. Когда приходят гости — профессора, члены-корреспонденты, академики, имена которых можно найти в списках редколлегий многих научных журналов, — они очень внимательно выслушивают мои высказывания. Если бы кто-нибудь из них попробовал поговорить о металлообрабатывающих станках, в которых они понимают, наверное, столько, сколько я в летописях и хрониках, я бы не относился так мирно к их рассуждениям.
Собственно говоря, пока у Анатолия Петровича и Анастасии Львовны есть только два пункта для огорчений. Первый из них — мотоцикл. Анатолий Петрович сразу же заявил, что купит для нас с Леной машину. Но я должен раз и навсегда отказаться от мотоцикла, потому что они с женой уже пожилые люди и мысль о том, что я где-то лежу с разбитым черепом, не будет девать им покоя.
Ну что можно было на это сказать? Я ответил, что мне немного осталось, чтоб дотянуть до мастера спорта, что по статистике мастера спорта — мотоциклисты разбиваются так же редко, как академики лишаются своих ученых званий, что я буду ездить осторожно и, главное, что машина нам с Леной совершенно не нужна.
Анатолий Петрович расстроился, но вида не подал и сказал, что не считает это последним словом.
— Стремясь избавиться от реальной опасности, — заметил Анатолий Петрович, — люди часто объявляют ее просто несуществующей. Это относится не только к мотоциклу. Поэтому я позволю себе еще возвратиться к этой теме.
А о втором огорчении никто не говорит, никто и вида не подает, что это очень серьезно. Это отношение моей мамы, да и бати к Лене и ее родителям.
Свадьбы у нас никакой не было, но после того, как мы с Леной оформили все это дело в загсе, я попросил, чтоб мама и батя приехали с нами пообедать. За весь вечер мать рта не открыла и только поглядывала на все вокруг с таким откровенным неодобрением, что все почувствовали себя словно в чем-то виноватыми.
Ничего этого не заметил, по-моему, только Дмитрий Владимирович Загорский — седой дяденька с носом картошкой, профессор, специалист по западной литературе, который совершенно случайно попал на этот наш обед. Он зашел к Анатолию Петровичу по какому-то делу, услышав стук тарелок, рассеянно сказал, что охотно останется пообедать, так как не успел сегодня толком и позавтракать, и, разговаривая, обращался главным образом к бате, которого он, по-моему, принял за историка или археолога. Одет он был в замшевую куртку, которая больше подошла бы мотоциклисту, чем профессору, машинально, не замечая ни вкуса, ни крепости, пил все, что ему наливали, и сосредоточенно, закругленными фразами опытного лектора говорил, глядя на батю:
— По-моему, одна из наибольших трудностей популяризации отечественной литературы состоит в разрыве, который возник из-за того, что русский язык со временем очень переменился. Как пример можно взять творчество Александра Радищева. Несомненно, Радищев с его «Путешествием из Петербурга в Москву» — один из самых значительных писателей своего времени и, наверное, один из величайших, один из самых интересных русских писателей.
— За ваше здоровье, — сказал Анатолий Петрович. — Будем здоровы, — ответил Дмитрий Владимирович, отхлебнул водку из своей рюмки и, не закусывая, продолжал: — Нельзя сказать, что им сейчас не занимаются. «Путешествие из Петербурга в Москву» и оду «Вольность» учат в школе. Все юбилеи Радищева торжественно отмечаются статьями даже в областных и районных газетах. И все-таки он принадлежит к числу писателей, которых, по выражению Лессинга, больше почитают, чем читают, — идеи его никак не связывают с нашим временем, с нашими проблемами.
«Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала. Обратил взоры мои во внутренность мою — и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы». Слова эти в нашем сознании никак не связываются с ощущениями, какие свойственны нынешним людям.
— Как вы сказали о бедствиях? — переспросил батя.
— «…бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы», — повторил Дмитрий Владимирович. — А кто был современником Радищева в иностранной литературе? Ну начнем хотя бы с Гёте, который родился в тысяча семьсот сорок девятом году, как и Радищев. Правда, он прожил на тридцать лет больше, чем Радищев, он умер в тысяча восемьсот тридцать втором году. Гёте в переводах не кажется современным читателем чуждым или далеким. Пьесы Шиллера ставят до сих пор, и в лучших театрах они очень связываются с нынешней жизнью, с нынешними проблемами. То же самое можно сказать и о Лессинге, и о других писателях. В конце концов, если бы даже современник Радищева и Гёте — Клопшток, из которого взят этот знаменитый эпиграф к «Путешествию из Петербурга в Москву», был переведен нынче на русский язык, может быть, и он не показался нам таким смешным, как кажутся смешными и причудливыми эти слова: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй»… Вольтер во Франции, Руссо, «Исповедь» которого и сегодня воспринимается как удивительный пример откровенности, беспредельного желания человека разобраться в самом себе, сделать то, к чему призывал Радищев словами «Обратил взоры мои во внутренность мою», Дидро и остальные энциклопедисты — ведь это все современники Радищева… А в Англии — Смоллет, Шеридан, Берне, Вальтер Скотт — родился Вальтер Скотт в тысяча семьсот семьдесят первом году, а умер в тысяча восемьсот тридцать первом, но жили они в одно время, — а Вальтера Скотта и сейчас читают, и издают, и покупают не потому, что его учат в школе.