Игра в бисер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но скажите, как же заниматься исторической наукой, не стремясь внести в историю какой-то порядок, систему? – спросил Кнехт.
– Разумеется, необходимо вносить в историю порядок, – разражался в ответ отец Иаков, – всякая наука – это прежде всего систематизация, упорядочение и в то же время упрощение, некоторое переваривание для духа того, что непереваримо. Мы полагаем, что нам удалось вскрыть в истории некоторые закономерности, и мы пытаемся при раскопках исторической правды опираться на них. Анатом, вскрывающий тело, не обнаруживает в нем ничего для себя неожиданного, а видит под эпидермой органы, мышцы, связки, кости, вполне подтверждающие ту схему, которая ему заранее известна. Но если анатом видит уже только свою схему и из-за этого пренебрегает единственной в своем роде индивидуальной реальностью, то тогда он касталиец, lusor, он прилагает математические мерки к самому не подходящему для этого объекту. Пусть тот, кто занимается историей, наделен самой трогательной детской верой в систематизирующую силу нашего разума и наших методов, но, помимо этого и вопреки этому, долг его – уважать непостижимую правду, реальность, неповторимость происходящего. Нет, дорогой мой, историческая наука – это не забава и не безответственная игра. Историческое исследование предполагает в нас понимание того, что мы стремимся к чему-то невозможному, и все же необходимому и чрезвычайно важному. Историческое исследование означает: погрузиться в хаос и все же сохранить в себе веру в порядок и смысл. Это очень серьезная задача, молодой человек, быть может, даже трагическая.
Среди высказываний отца Иакова, о которых Кнехт сообщил тогда же в письмах своим друзьям, приведем еще одно характерное замечание.
– Для молодежи великие мужи не что иное, как изюминки в пироге всемирной истории. Да, они безусловно входят в ее субстанцию, но не так-то уж легко и просто, как это кажется, отделить истинно великих от мнимо великих. Мнимо великим придает величие сам исторический момент, его угадывание и использование. Историков и биографов, не говоря уже о журналистах, которым подобное угадывание и использование исторического момента, иначе говоря, сам мимолетный успех уже представляется признаком величия, – хоть пруд пруди. Любимые фигуры подобных историков: капрал, за день ставший диктатором, или куртизанка, которой на время удалось стать владычицей настроений императора. Возвышенно мыслящие юноши, напротив, преклоняются перед трагическими неудачниками, мучениками, теми, кто опоздал всего на несколько минут или чересчур уж поспешил. Что до меня, являющегося прежде всего историком нашего Ордена бенедиктинцев, то в мировой истории я никогда не считал самыми притягательными, поражающими и достойными изучения отдельные личности и перевороты, успешные или неудавшиеся; нет, моя любовь и ненасытное любопытство направлены на явления, аналогичные нашей конгрегации, на те очень долговечные организации, которые пытаются отбирать людей с душой и разумом, воспитывать их и преображать не с помощью евгеники, а с помощью воспитания, создавать из них аристократов по духу, а не по крови, одинаково способных как служить, так и повелевать. В истории Греции, например, меня пленили не созвездия героев и не назойливые крики на агоре, а опыты пифагорейцев и платоновой академии. У китайцев меня прежде всего заинтересовала длительность существования системы Конфуция, в истории Европы – христианская церковь и служащие ей и входящие в нее орденские организации, именно они представляются мне историческими объектами первой величины. То, что авантюристу может улыбнуться счастье и он завоюет или создаст целую империю, которая будет существовать двадцать, пятьдесят, а то и сто лет; то, что доброжелательный мечтатель с короной на голове постарается проводить честную политику или предпримет попытку претворить в жизнь какую-нибудь культуртрегерскую мечту; то, что в исключительных условиях народ (или другая общность людей) способен совершить и претерпетъ невиданное, – все это для меня не так интересно, как вновь и вновь предпринимаемые опыты создания институтов, подобных нашему Ордену, из которых иные продержались тысячу и даже две тысячи лет. О святой церкви я не говорю, она для нас, верующих, вне всякой дискуссии. Но то, что конгрегации бенедиктинцев, доминиканцев, а позднее и иезуитов существуют несколько столетий и после многовековой своей истории, наперекор всему, что происходило вокруг – всяким искажениям, приспособлениям и насилию, чинимому над ними, – сохранили свое лицо и голос, свой облик, свою неповторимую душу, – вот в чем для меня самый удивительный и достойный преклонения исторический феномен.
Даже когда в гневе своем отец Иаков бывал несправедлив, Иозсф не мог не поражаться ему. При всем том он в то время и не подозревал, кто таков на самом дела отец Иаков, видя в нем только солидного, даже гениального ученого, а не историческую личность, которая сама сознательно творила историю, ведущего политика своей конгрегации, знатока политической истории и политических вопросов современности, – недаром же к нему со всех сторон спешили за советами, разъяснениями, просьбами о посредничестве. Около двух лет, до первого своего отпуска. Кнехт общался со святым отцом только как с ученым, зная лишь одну, обращенную к нему сторону его жизни, трудов, славы и влияния. Этот муж умел молчать, молчать даже с друзьями, а его братья-монахи тоже это умели, и даже лучше, чем Кнехт мог предположить.
По истечении двух лет Кнехт настолько освоился с жизнью в монастыре, насколько это доступно было гостю и вообще чужому человеку. Время от времени он помогал органисту руководить мотетным хором – этой тоненькой нитью древнейшей традиции. Он сделал несколько находок в потном архиве монастыря, выслал копии старинных пьес в Вальдцель и с особым удовольствием в Монпор. Он собрал небольшую группу начинающих любителей Игры, в которую, как один из ревностных учеников, вошел и вышеназванный Антон. Впрочем, аббата Гервасия он так и не научил китайскому, однако преподал ему обращение со стеблями тысячелистника и лучший метод медитации над речениями книги оракулов. Аббат постепенно привык к Иозефу и давно оставил попытки пристрастить гостя к винопитию. Сообщения, которые он посылал в Вальдцель в ответ на полугодовые официальные запросы Магистра Игры (довольны ли в Мариафельсе Кнехтом), содержали только похвалу. В Касталии же, куда более внимательно, нежели эти отчеты, изучали темы лекций и списки баллов, выставленных Кнехтом участникам курсов Игры. Изучив же, находили, что общий уровень весьма скромен, по были довольны уже тем, как молодой учитель приспособился к подобному уровню и к нравам и духу обители. Наибольшее же удовлетворение, и весьма неожиданное, касталийское руководство испытало, и словом не намекнув об этом своему представителю, при известии о частом, доверительном и почти дружеском общении Кнехта со знаменитым отцом Иаковом.
Общение это принесло многие плоды, о которых, несколько забегая вперед в нашем повествовании, да будет нам дозволено рассказать уже сейчас, во всяком случае, об одном, пришедшемся Кнехту более всех по душе. Плод этот созревал медленно, очень медленно, прорастал так же настороженно и недоверчиво, как прорастают семена высокогорных деревьев, пересаженные на тучные поля долины: они унаследовали настороженность и недоверие своих предков, и медленный рост – одно из их наследственных свойств. Так и мудрый старик, привыкший недоверчиво контролировать малейшую возможность влияния на себя, позволял лишь очень медленно и в малых дозах укореняться в себе тому, что юный друг и коллега с противоположного полюса преподносил ему от касталийского духа. И все же постепенно зароненное зерно проросло, и из всего хорошего, что Кнехт пережил в обители, лучшим и самым дорогим для него было это скупое, робки развивающееся из безнадежных ростков доверие и самораскрытие многоопытного старика, его медленно зреющее и еще медленней осознаваемое им уважение не только к личности своего младшего почитателя, но и к тому, что было в нем типично касталийской чеканки. Шаг за шагом младший из них, казалось, только ученик и слушатель, жаждущий поучиться, подводил отца Иакова, ранее произносившего слова «касталийский» или «lusor» не иначе как с иронией, а то и как бранные, – сперва к терпимому отношению, а затем и к признанию, уважению и этого образа мыслей, и этого касталийского Ордена, и этой попытки создания аристократии духа. В конце концов отец Иаков перестал сетовать на молодость касталийцев, которые со своими неполными двумя столетиями, разумеется, отставали в этом смысле от бенедиктинцев с их полуторатысячелетней историей; перестал он и смотреть на Игру как на некий эстетический дендизм, перестал считать невозможной в будущем дружбу и заключение некоторого подобия союза между неравными по возрасту Орденами. Сам Кнехт еще долгое время и не подозревал, что Коллегия видела в этом частичном обращении отца Иакова, на которое Иозеф смотрел как на личную удачу, наивысшее достижение его мариафельсской миссии. Время от времени он тщетно ломал себе голову над тем, чего он, собственно, добился в монастыре, исполнил ли он свое поручение, приносит ли пользу и не есть ли его приезд сюда, казавшийся вначале неким отличием и повышением, которому завидовали сверстники, какой-то бесславной отставкой, неким отгоном в тупик. Ну что же, думал он, научиться чему-нибудь можно везде, почему же не поучиться и здесь? Хотя, с касталийской точки зрения, эта обитель, исключая разве только отца Иакова, была не бог весть каким вертоградом и образцом ученой премудрости; и не закоснел ли он, Кнехт, пребывая в такой изоляции среди самодовольных дилетантов, не начал ли уже отставать в Игре? Побороть подобные настроения помогало ему полное отсутствие у него всякого карьеризма и в ту пору уже довольно прочно укоренившийся amor fati. В общем-то его жизнь здесь, в этом старинном монастыре, жизнь гостя и скромного преподавателя специальной дисциплины, была, пожалуй, приятнее, чем последнее время пребывания в Вальдцеле, среди тамошних честолюбцев, и ежели судьба навсегда забросит его на этот маленький колониальный пост, он, возможно, и попытается кое в чем изменить свою здешнюю жизнь, например, попробует перетащить сюда одного из своих друзей, или же, по крайней мере, испросит себе хороший ежегодный отпуск в Касталию, а в остальном будет довольствоваться тем, что есть.