Против неба на земле - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утаенное умирает. Неразгаданное не рождается. Омываются по одному – неспешно, торжественно, и змеи сползают без прекословий, освобождая место. Надо взойти на камень, и они восходят в молчании наготы.
Знаете ли вы, как царь приходит к царице? «Прошу, моя госпожа, стать последней моей женщиной…»
Прогретость камня. Тяжесть тела. Легкость прикосновений. Раскрываются подземные кладовые, рассекаются источники глубинных вод, взмывают желания – Птицей райских садов. Души рвутся на волю на подступах к высвобождению, тела обозревая с высоты. Змеи высматривают из укрытий. Солнце переваливает через каменную преграду, пламенем наполняя прогал в скале. Надвигается гора радости – вознесет на вершину или погребет под обломками?..
«…куда ты пойдешь, туда и я пойду. Где ты заночуешь, там и я заночую…»
Веки опавшие. Дыхание неслышное. Сон без сновидений. Шпильман тревожится в ожидании пробуждения, тревожатся змеи в местах своего сокрытия. Смывается озабоченность с ее лица, улетучиваются сомнения, проглядывает наконец безмятежность, безоглядная доверчивость ребенка, которого много обижали.
Открывает глаза, глядит пристально, без улыбки, нет трещинки в голосе:
– Позвони мне, Шпильман. Оттуда позвони.
Он молчит.
– Вдруг тебе разрешат два звонка… «Это я, Наоми» – больше не надо.
Наоми – долгое «о-оо» – эхом из глубин безмерного колодца, готового напоить жаждущего…
17
Сослуживцы уже позавтракали, попили кофе, смотрят внимательно на вошедших, словно не видели с давних пор, и поражаются переменам. Кожа ее лица. Блеск глаз. Пушистость волос. Вот оно, влияние соли, воды, ветра, – лишь этот, в кипе, хмурится, отводит глаза.
– Говори, – просит Шпильман. – Не задавливай в себе. Перегорит и отравит сожалениями.
Делает шаг вперед, отчаянно храбрая:
– Ури, я должна это сказать, и я скажу.
Ури оглядывает ее, отвечает серьезно:
– Говори. Мы слушаем.
– Дани, растаяла моя скорлупа.
Дани отвечает:
– Кто ж этого не видит?
– Янив, я снова Наоми. Долгое «о-оо» – уловил разницу?
Янив улыбается:
– Мне было больно за тебя, а теперь радостно. Я тобой горжусь.
– Гиди…
Гиди, сослуживец в кипе, смотрит в тарелку.
– Гиди, ты слышишь? Оказывается, меня надо удивить. Скрытыми случайностями.
Отвечает Гиди, как прощается:
– Я этого не умею…
Отодвигает стул. Встает. Уходит по залу, тоску унося с собой…
Шпильман возвращается в номер, говорит с порога:
– И не поверишь…
Ежик не отвечает – постукиванием коготков по полу, любопытствующим взглядом, полным понимания.
– Ты куда запрятался?
Нет его в комнате. Нет в ванной, на балконе, нет и под кроватью. Постель переворошил, переворошил чемодан и побежал выяснять.
Ежика углядела коридорная, убиравшая комнату. Удивилась. Восхитилась. Вынесла на улицу, посадила под куст.
– Под этот?
– Под тот.
Ежа нет под кустом. Нет за камнем. В траве тоже нет. Возле бассейна. Посреди лежаков. Шпильман бегает. Ищет. Находит его на дальнем газоне, сникшего, припавшего к земле, еще не расклеванного погаными воронами. Желвачок прорвался. Из желвачка проглядывает стебель, опавший хохолок Птицы райских садов – на припеке сгоревшим великолепием.
Звонит теща Белла:
– Ципору из Америки помнишь?
Шпильман отвечает:
– Ципору помню.
– Муж у нее умер. А перед смертью велел сжечь тело и развеять в Неваде. Чтобы не тосковала на кладбище. Что ты на это скажешь?
– Скажи ты.
– Дурак он, Ципорин муж. Лишил жену места, куда можно пойти, выговориться на могиле, услышать – если повезет – его голос…
– Белла, – говорит Шпильман. – Ежик погиб. Мой ежик.
Охает:
– Бедный ты мой!.. Нет у меня слез, Шпильман. Нет больше. Найми плакальщицу…
18
А угрюмому недоростку уже ушивают пояс с карманами, чтобы пришелся впору, куда заложат взрывчатку, болты с гвоздями – ради ожогов по телу, рваных ран от зазубренных железок, дыр в легких, рук с головами напрочь, за что и удостоится торжественной встречи на небесах, где ждут – не дождутся своего властелина семьдесят две девственницы, острогрудые и волоокие, долгоногие и крутобедрые, искусные в танце живота и в неизбывных любовных утехах…
Часть шестая. Взойдет ли саженец?..
1
И снова вечер, день последний.
Жаром пышет Аравийская пустыня. Ветры не приносят избавления. Троюродный Шпильман стоит на балконе, вдыхая горечь соленых вод:
– Мы на подножке. Всё еще на подножке. Пора уж входить в вагон, чтобы стать двоюродным для окружающих, хотя бы двоюродным. Последующее предоставим потомкам.
Коты жестоки, но справедливы. Реже почтительны, чаще безжалостны: «Твои потомки не прочитают твои книги».
– Это так. Но не это тревожит…
«Здравствуй, дорогой! В последний раз – здравствуй!..
…внукам – рассказываешь про Россию? Какая Россия у твоих внуков? Каждый хоронит в памяти свой город, на день расставания, да и у меня, честно говоря, отняли мое пристанище; старушкой прошмыгиваю переулком, по стеночке, жмурю глаза на новшества. Вывески и рекламы – ох, уж эти вывески!.. А на доме твоем, на том самом, заветном, без которого жизнь не полна, светится над подъездом, упрямо лезет в глаза – „Обмен валюты“…
Вот тебе к утешению, свет мой в окошке: бегство вдвоем, впопыхах, под невозможным предлогом, поезд с натугой на подъеме, паровоз виден из окна на закруглении пути, дым из трубы – тогда еще дымило, желтенький цветок на обочине, замедленно проплывающий в памяти, веранда с двумя койками, из которых одна оказалась ненужной, муравьи на столе, в чемодане, повсюду, а к вечеру скала у воды, узкая полоска гальки, ночные купания на притихшей волне, обнаженность в призрачном свечении, – поверху проходили пограничники, спугивали фонарем, море ворочалось в скальных разломах, укладываясь на ночлег, помнишь ли это? Искали сердолик и парчовую яшму, писали имена на камне, губной помадой: ты мое, я твое – лучшего в жизни не было. Спросил вдруг: „Если позову, бросишь всё и придешь?“ – „Да“. – „Я не позову“. – „Я знаю“. Не достучалась к тебе, не достучалась…
Что еще? Да всё уж. Мир разделен, до тебя не дотянуться. Любила показывать дорогу: как пройти, куда проехать, – указываю теперь могилы на старом участке, где все сроднились, перемешались на глубине, все свои. Пиши мне, моя душа: „Москва, Востряковское кладбище, 38-я линия, до востребования“. Беспокоюсь за тебя: вас, приехавших туда, становится всё больше, в вас оттого легче попасть. Обнимаю и желаю покоя – в том виде хотя бы, каков мыслим в ваших краях…»
Приписано на полях: «Что ж ты не позвал меня, Живущий поодаль?..»
2
Смытые туманами окрестности. Ползучие наваждения. Слепота с глухотой.
На переломе ночи выходят на промысел демоны изнаночного мира, принюхиваясь к исполнению будущих непотребств. Чиркает спичкой неуловимый пироман, темным пламенем полыхает пальма, облитая мазутом, каждую ночь другая. Ветер перелистывает страницы позабытой на скамейке газеты, встревоженно и смятенно, как считывает заголовки и ужасается содеянному. Похрапывает на этажах разновидный люд: кто с кем, кто без кого. Живущий поодаль возглашает шепотом, чтобы не пробудить постояльцев:
– Я пришел скачком в эти края, а они притерпелись. Вы притерпелись, люди!..
«Коты тоже притерпелись, – соглашается Корифей. – На дармовой пище. А это опасно…»
– Мне есть что терять, – продолжает его хозяин. – Не выучил еще этот язык. Не побывал возле змеиного камня. Не встретил окунающихся на заре. Не завершил борьбу с силами нечистоты. Вторая мировая нас обошла. Обойдет ли Третья?..
Нет ответа на этот вопрос. У котов тоже нет.
Посреди ночи говорит Корифею:
– Сочинителя следует судить за нанесение ущерба. Тем, кого он обворовал при жизни и запихнул под обложку. За страдания, нанесенные героям, которых породил и не уберег.
Кот отвечает на это: «Ты и меня породил. Терпи теперь, чеши за ухом, выделяй долю молока и лакомств»…
…всем и каждому, кому о том ведать надлежит! Называйте сочинителя истинными его именами. Масень Афанасий – называйте его. Ланя Нетесаный. Горох Капустин сын Редькин. Гришка Неупокой. Пинечке, в котором пел Бог. Реб Шабси и реб Иоселе. Устраивайте день встречи родившихся под его обложками, которых он жалеет и жалует, мучается их муками, горюет, когда они погибают в мире вымышленных страданий…
Для котов это сложно, даже с пояснениями, но сочинителя уже не остановить. Учеников у него нет, и вся премудрость достается шерстистому собеседнику:
– В сущности, к чему сюжеты? Звездам не нужен сюжет в мировом порядке. Луне не нужен. Скале в ее отрешенности. Маловидной тропе в лесу. Дереву на опушке. Луговой траве. Разве что ручью…
…сюжет у ручья не свой. Сюжет у ручья от ложа, ему уготованного. Крутые изгибы, плавные повороты, травные переплетения на пути, одинокий камушек на перекате влияют на его напевы, умножают случайности, порождают неожиданности. Так и строка – ложе, заполненное словами, которые протекут по нему в чистоте и прозрачности замысла, отзвучат переливчатым, через край, звуком…