Проза о войне (сборник) - Борис Львович Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это что за пулемет?
— Образца двадцать четвертого,— улыбнулся Глухов.
Вечером майор явился с трофейным шоколадом и бутылкой. Женщины пили спирт и опасно шутили, а Катя, краснея, грызла шоколад. Майор сверкал новеньким орденом и, рассказывая, глядел в глаза. У Кати стучало сердце.
— Нет, Катенька, не для вас эта бухгалтерия,— говорил майор, поскрипывая тугими ремнями.— Война кончится, и вспомнить будет нечего. А в разведке я вам через недельку орденок обеспечу.
Появись этот майор на два месяца раньше, Катя, не раздумывая, сбежала бы с ним, хоть и понимала, что не отвертеться ей от этих уверенных рук. А сейчас только сердце щемило от возможности в любое мгновение глянуть особо и получить этого майора целиком — от хромовых сапог до чуть светящейся лысины.
— Ну, босиком вы тоже не много навоюете.
Это так Глухов говорил, когда она просилась на передовую. А теперь и сама знала, сколько натруженных рук, голодных глаз и бессонных ночей стоит за каждой солдатской спиной. И считала, что она на месте.
Женщины шутили, строили глазки, но за Катей присматривали строго: дурочка еще, необстрелянная. И все-таки не углядели: выманил ее разведчик в темноту. Схватил в углу, шептал жарко; Катя не соображала. Прижимала руки к груди, вертела головой: он тыкался губами в щеки, в шею. Пролез под руки, стиснул грудь; Катя чуть не вскрикнула. Выворачивалась молча и не так чтоб очень сердито, и он вдоволь нашарился по натянутой гимнастерке. Пуговки расстегивать начал, но Катя вырвалась и убежала.
А ночью не спала: металась. Одеяло сбрасывала, вертелась, подушку тискала так, что болели руки: «Дура, дура несчастная, ну чего испугалась, чего? Вот дуреха-то, настоящая дуреха ты, Катька!..»
Наутро майор уехал, и снова поплелись дни, одинаковые, как шинели. И не для кого даже по двору пробежать, потому что кругом одни старики. Лет под сорок…
А через пять дней у деревни Ольховки, про которую так любили петь в женской землянке, прорвались немецкие мотоциклисты. Вылетали один за другим из-за разбитой церкви, и веселая официантка, первой увидев их, крикнула что-то озорное. И первая же упала, наискось прошитая очередью.
Два часа отстреливались. На счастье, стены в штабной избе срублены были хозяйственным мужиком: с расчетом на правнуков. Держали они и пули и осколки, а вплотную немцы подойти так и не смогли, потому что боеприпасов хватало и лупили в мотоциклистов все, кто только мог.
Катя тоже стреляла. Била, крепко зажмуриваясь перед каждым выстрелом и все время забывая прижимать приклад к плечу,— оно потом распухло, Катя долго не могла печатать… Впрочем, диктовать было некому: подполковник Глухов умер у нее на руках. Смотрел в упор уже уходящими глазами, силился сказать что-то и не сказал. Только кровь пузырилась на губах.
За этот двухчасовой бестолковый и яростный бой начальство всех представило к наградам. Через месяц, красная от гордости и смущения, Катюша получила из рук члена Военного совета первую солдатскую медаль «За боевые заслуги».
А потом ревела в землянке. В голос ревела: слезы текли по крутым щекам и капали на новенькую медаль. Жалела Глухова, беспутную официантку и себя. Почему-то очень жалела себя. До боли…
Вместо подполковника Глухова, похороненного в одной братской могиле с разбитной официанткой и еще двенадцатью работниками штаба, пришел капитан Дворцов. Высокий, седой, длиннорукий. Может быть, потому длиннорукий, что рука у него была всего одна, и Катя все время видела только ее, эту одну несуразно длинную сиротливую руку.
— Ты, что ли, моя команда?
— Я.— Она встала, вдруг чего-то испугавшись, словно в комнату вошел не однорукий, весь в шрамах и орденах капитан, а ее собственная судьба.
— Как называть прикажешь?
— Катя. То есть…
— Катя так Катя.— Он тяжело плюхнулся на жалобно заскрипевший стул.— Была пулеметная точка, досталась пулеметная дочка. Ну, волоки ведомости, вводи в курс. Чего уставилась: калек не видела, что ли?
Катя опустила глаза, закусила губу, достала папки. Он листал ведомости, мучительно морщась, точно глотал касторку.
— Дожил ты, Дворцов. Хлопцы там глотки фрицам грызут, а ты портяночки считаешь, мать твою в перемать…
— Не ругайтесь,— до жара покраснев, тихо сказала Катя.— Пожалуйста.
— Что?..— Дворцов удивленно посмотрел на нее.— Уши ватой заложи, пока не привыкнешь.
— Я заложу.— Катя очень боялась, что он увидит слезы в ее глазах.— Заложу, но никогда не привыкну. И вы поэтому все-таки не ругайтесь.
Дворцов фыркнул, но промолчал и сердито уткнулся в бумаги. На следующий день Катя притащила целый ворох ваты и, как только Дворцов вошел, демонстративно законопатила уши.
— Ладно,— хмуро сказал он.— Перестань дурить, я не буду ругаться!
Он и в самом деле никогда при ней больше не ругался, а вот нечаянное прозвище «пулеметная дочка» так и осталось за Катей. И она, вероятно, даже [55] гордилась бы этим прозвищем, если бы не та откровенная насмешка, которую чувствовала всегда, когда эти слова произносил капитан Дворцов.
Так началось состояние «холодной войны». Катя очень страдала, ощущая непонятную в своей откровенности недоброжелательность нового начальника. Она не пыталась понравиться, уже перешагнув за детский рубеж, но еще не обретя женской независимой уверенности. Она стала вдруг какой-то неуверенной, скованной и крайне неуклюжей: отвечала невпопад, делала глупейшие ошибки и все роняла. И плакала по ночам без всякой причины.
— Влюбилась наша Катюша,— вздыхали женщины.— Надо же!
Катя сердилась, яростно отнекивалась, даже кричала на старших. Она была убеждена, что ненавидит своего капитана. Так ненавидит, что не может на него смотреть. И сидела, уставившись в истертую клавиатуру потрепанной машинки.
А он и не разговаривал с нею. Даже не диктовал: просто клал на стол написанное от руки, сухо пояснив:
— Сегодня к вечеру. В пяти экземплярах.
И она печатала, не поднимая глаз, не обращая внимания на входящих [56] в комнату.