Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Идемте к Марье Степанне! – заголосили они. – Что мы, право же, выпиваем в этом-то свинарнике?
Они вышли из коттеджа и пошли по направлению к дому Волошина. Тени кипарисов стали длиннее и отчетливее – солнце над парком клонилось к западу.
Через несколько минут они уже сидели в центральной комнате волошинского дома. За высокими полукруглыми окнами шелестело море, а в доме, в полумраке, тихонько поскрипывала старая мебель, топорщились корешки бесчисленных книг. Пятно дрожащего света лежало на величественном лице египетской царицы Таиах, чья огромная маска висела на стене. Японские гравюры в темных рамах сдержанно пестрели своими свирепыми самураями, лодками, веерами, большеголовыми гейшами…
Они оказались в обществе нескольких женщин. Правда, хозяйки дома не было – она чувствовала себя плохо и лежала где-то в одной из верхних комнат. Женщины были какие-то осунувшиеся, грустные, немолодые. Одна зябко куталась в шаль и мелкими глотками отпивала кипяток из чашки. Другая неподвижно смотрела в окно, на море, тревожно наморщив лоб. На приход гостей они почти не обратили внимания. Коростылев достал из тайника бутылку. Разлив спиртное по стаканам, он принял искусственную позу чтеца и продекламировал:
Да, мы снова по ступенькам толстымПрокрались в породистый приют,Чтоб поднять торжественные тостыЗа детей, что к нам во тьме идут.
Дети, дети, только не ударьтесьВ темноте об острые углы!Осторожней лапоньками шарьте,Щупая серванты и столы.
Может быть, вспотевшая ладошка,Вздрогнув, прикоснется к творожку,И во тьме шепнут тихонько: «Крошка!Здравствуй, крошка. Помни наш уют».
Дети вздрогнут и уйдут устало,Сладко засыпая на ходу.Звон церквей и гулкий стон вокзалаИх заветной дрожью помянут.
Дунаев почти не слушал его, думая о чем-то своем, но как только тот кончил декламировать, Машенька у него в голове немедленно сложила ответ (который Дунаев произнес вслух):
Может быть, мы слишком долго ждали,Слишком долго накрывали стол,И теперь в тревоге и печалиЧувствуем, что гость уже пришел.
А у нас уже повисли руки,Пыль лежит на тонких рукавах —Этот привкус соды, привкус скуки,Эта боль и этот тяжкий страх!
Девушки играют еле-еле,Нежные затылки наклонив.Пьяный гость разлегся на постели,Ждет десерт из ракушек и слив.
Что же медлят юные служанки,Не несут изысканный десерт,Чтоб на изукрашенной лежанкеГость уснул на много тысяч лет?
– Да, – задумчиво кивнул Пажитнов. – Социалистический реализм создан руками русских декадентов. Об этом не нужно забывать. – И он прочел, проникновенно растягивая слова:
Моча стекает по парче,А слезы – по коре березовой.Зверек, сидящий на плече,Сосет кусочек кожи розовой,
И так высок наш небосвод,Где скачет тенью раздраженнойОсвобожденный от заботЗеленый лыжник обнаженный.
Зеленый мир его чудес —Обманы, ключики, замки…Гори, гори, стеклянный лес!Целуй, целуй его в виски!
Твой бакалейный магазинСтоит, запущен и закрыт.И лишь гниет на дне корзинЗабытый всеми Айболит.
При упоминании об Айболите Дунаева передернуло, как от тока. Он встал во весь рост, причем торс его качнулся, словно чугунный, а девочка в голове пропитала «могилку» холодным и дрожащим светом, похожим на свет ночного дежурства в больнице. Литераторы как будто чуть съежились, почувствовав, что им наконец-то удалось задеть гостя за живое. Глаза их заблестели веселее от любопытства. Лица женщин, напротив, стали еще более суровыми и усталыми.
– Не меняют внучку на дочку, – начал декламировать Дунаев слегка изменившимся голосом, —
Если ей захотелось пить!Иногда за последнюю строчкуБудут страшной щекоткою мстить!
Ишь какие фазаны сквозныеЗажрались, поджидая врага.Защекочут вас ветры стальные!Не помогут стальные рога.
А потом расцелуют вас нежноОблака, облака на лету…Будет вам и забавно и снежно,Вы уйдете в пустую мечту.
Далеко за Полярным кругомБудут в норах брикеты лежать.Будут звезды идти друг за другомИ в бескрайних снегах застывать.
Ледяную целуя рыбку,Поднимая к звездам глаза,Вспомнишь южную эту ошибку —Только в лед превратится слеза.
Лицо Пажитнова омрачилось.
– Лагерем угрожаете? – язвительно спросил он. – Колымой?
– Да что вы… каким еще лагерем? У нас же просто поэтический турнир такой, – ответил Дунаев, как сквозь вату.
Внезапно одна из женщин произнесла глухим, негромким голосом, не отворачиваясь от окна:
Слепая осеньОбернула землю,За ней идетБесстыжая зима.
Но я такойЗаботы не приемлю,Я все хочуУбить и скрыть сама.
Я так хочуПрироду заморозить,Сгубить листвуДыханием своим.
Ледок на лужах,Словно дрожь по коже,И воет ветер —Гулкий нелюдим.
Я так хочуПоследней стать зимою,Чтоб никогда ужНе было весны.
Но если яГлаза свои открою,Как мне закрыть их,Чтобы видеть сны?
«А ведь отсюда хороший вид на море!» – вдруг щелкнуло в голове у Дунаева. Он посмотрел туда, куда смотрела женщина, и увидел, что на горизонте, который готов уже был слиться с небом, появилось несколько темных точек. Иногда там, где-то очень далеко, возникали какие-то мелкие вспышки.
«Приближение!» – внутренне скомандовал Дунаев. Он уже гораздо лучше владел зрительными техниками, и приближение пошло набираться плавно, как по маслу. На него наехал борт военного корабля. Мелькнула стальная обшивка, блестящие стволы орудий. По ним скользнул мутный отсвет пламени. Пробежали матросы. Один вдруг отстал и упал на палубу, закрыв лицо руками. Дунаев навел на его лицо подзорную трубу своего зрения, подправил четкость. Теперь лицо было видно в мельчайших деталях: молодое, почти мальчишеское, загорелое, искаженное страхом. Капельки пота на лбу, след от машинного масла на ладони. В следующее мгновение корабль оделся пламенем. Приближение почему-то исчезло, и парторг увидел только кучку негаснущих искр, как будто в стекле морского пейзажа отразился дальний бенгальский огонь. «Подлодки! – догадался Дунаев и тут же скомандовал: – Глубина!»
Взгляд его проник сквозь толщу воды и различил под советскими военными кораблями две немецкие подводные лодки. Они уже торпедировали один корабль, и он медленно погружался в воду, пылая, как огромный костер на воде. «Что же делать? – лихорадочно думал парторг. – Надо лететь туда! Нельзя же так спокойно смотреть, как гибнут наши ребята!»
Вдруг за его спиной раздался залихватский крик: «И-и-и-и-эх!» Дунаев обернулся и увидел, что Бакалейщик внезапно отшвырнул гитару и ни с того ни с сего пошел выплясывать казачка, выскочив на середину комнаты, ухарски приседая, топая и выбрасывая ноги в стоптанных сандалиях. При этом он звонко хлопал себя ладонями по груди, коленям и бедрам и покрикивал: «Эх! Эх! Оп-па! Турнир так турнир, елки зеленые! Не ударим лицом в говно!»
– Ты чего это? – опешил парторг.
Бакалейщик в ответ продекламировал с какими-то странными интонациями, то ли имитируя манеру чтецов Малого театра, то ли неумело пародируя женщину:
Баклажан мой, баклажан!Гутен абенд, гутен абенд!Дремлют жены парижан,К ним во сне крадется Ёбан.
Не успел он вынуть хуй,Слышит сербский вопль: «Стуй!»
Гутен абенд, гутен абенд!Баклажан мой, баклажан!Умер, умер, умер Ёбан —Югославский партизан!!!
– Ах ты, сука! – вскипел наконец Дунаев. – Там бой идет, а он тут выебывается! Думаешь, так я поверил, что ты слепой? Стоять, дезертир подзалупный! Щас мы посмотрим, какой ты инвалид! – С этими словами Дунаев быстро шагнул к слепцу и сдернул с него очки. Сразу же пространство комнаты наполнилось зеленоватым переливающимся светом. По стенам, по корешкам книг, по японским гравюрам, по лицам людей и статуэток заструились извивающиеся рефлексы изумрудного свечения. Дунаеву показалось, что он погружается в болотную воду, и пропитанные солнечным сиянием островки ряски смыкаются над его лицом, и лучи полуденного солнца, дробясь в воде, пеленают его ласковой сетью прощальных бликов. Глаза у Бакалейщика не только не были слепыми – напротив, эти ярко-зеленые, сверкающие глаза источали сияние и силу. Силу, которой, казалось, невозможно было сопротивляться.
– Зеленый! – не помня себя от изумления, прошептал Дунаев и отступил на шаг.
– С меня снял – на себя надел. Теперь носить будешь, – очень тихо и нежно сказал Бакалейщик, и в руке его блеснул крошечный ключ. Он протянул руку с ключом к виску Дунаева, и парторг услышал негромкий, но отчетливый щелчок замка.