Юлия, или Новая Элоиза - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, дорогая, откуда только взялась у меня храбрость и как, под действием внезапного помрачения, могла я забыть и долг свой, и стыд, но я вдруг посмела нарушить свое почтительное молчание и поплатилась, как ты сейчас увидишь, суровой карой. «Во имя господа бога, — молвила я, — прошу вас успокоиться. Право, человек, заслуживший подобные оскорбления, никогда не будет для меня опасен». Тут отец, очевидно заподозрив укор в моих словах и ожидая лишь предлога, чтобы излить свою ярость, бросился на твою горемычную подругу, и впервые за всю свою жизнь я получила пощечину, даже не одну, а отец впал в какое-то исступление и, уже более не сдерживая ярости, беспощадно избивал меня, хотя матушка кинулась на мою защиту и, встав между нами, прикрывала меня своим телом, причем сама получила несколько ударов, предназначенных мне. Уклоняясь от побоев, я попятилась, оступилась и упала, — да так, что до крови ушибла лицо о ножку стола.
На этом и закончилось торжество гнева — восторжествовала природа. Мое падение, кровь, слезы, слезы матери растрогали отца. С тревожной поспешностью он поднял меня, усадил на стул и вместе с матерью стал заботливо проверять, не поранила ли я себя при падении. Оказалось, я ударилась легонько лбом, и кровь шла из носа. Однако же по тому, как изменились выражение лица и голос батюшки, я поняла, что он недоволен собою. Правда, он не приласкал меня в знак примирения — чувство собственного достоинства не позволило ему сразу перемениться, зато он в самых нежных словах стал извиняться перед матушкой, и я отлично увидела по взглядам, которые он украдкой бросал на меня, что половина извинений косвенно предназначалась мне. Да, моя дорогая, нет на свете ничего трогательнее смущения, какое выказывает любящий отец, сознающий свою вину. Отцовское сердце чувствует, что создано прощать, а не получать прощение от других.
Наступил час ужина, но ужинать не садились, ждали, пока я не приду в себя. Отцу не хотелось, чтобы слуги заметили, в каком я виде, — он сам принес стакан воды, и матушка обтерла мне лицо. Увы, моя бедная маменька! Она так слаба и больна, что, пережив тягостную сцену, не менее меня нуждалась в заботах.
За столом отец не обмолвился со мною ни словом, но молчал он от стыда, а не от недовольства. Он преувеличенно расхваливал каждое блюдо, все говорил матери, что надо попотчевать меня, все старался найти случай назвать меня своей дочкой, а не Юлией, как обычно, — и это особенно меня умилило.
После ужина в покоях стало прохладно, — матушка велела затопить. Она села по одну сторону камина, а батюшка по другую; я пошла за стулом, собираясь усесться между ними, как вдруг папенька потянул меня за платье, молча привлек и усадил к себе на колени. Все это произошло так внезапно, в таком невольном душевном порыве, что он, пожалуй, тут же и спохватился. Но делать было нечего — я уже сидела у него на коленях, вдобавок он, как назло, потерял всю свою суровую важность, — ведь ему пришлось обнять меня, чтобы мне было поудобнее. Все молчали, но батюшка порою чуть крепче обнимал меня, с трудом подавляя вздох. Какой-то ложный стыд не позволял моему дорогому отцу с нежностью обвить меня руками; своего рода степенность, которую не решаешься оставить, смущение, которое не можешь преодолеть, вызвали у отца с дочкой такое же милое замешательство, как стыдливость и любовь вызывают у влюбленных, а нежная мать, тая от радости, тихонько упивалась сладостным для нее зрелищем. Все это я видела, ангел мой, все чувствовала и уже не в силах была совладать с охватившим меня умилением. Я притворилась, будто падаю, и рукой обвила батюшку за шею. Я припала к его благородному лицу, покрыла это лицо поцелуями и оросила слезами. Слезы катились из его глаз, и я поняла, что с души его упало тяжкое бремя. Матушка разделила нашу радость. Кроткая и смиренная невинность, тебя одной недоставало в моем сердце, — если б я не утратила тебя, эта сцена, подсказанная самою природой, была бы самым восхитительным мгновением в моей жизни.
Нынче утром — очевидно, сказалась и усталость, и вчерашнее падение, — я дольше, чем обычно, оставалась в постели и еще не встала, когда в комнату вошел батюшка. Он присел у моей кровати и ласково осведомился о моем здоровье. Затем он взял руку мою обеими руками и в самоуничижении дошел до того, что поцеловал ее несколько раз, называя меня милой доченькой и укоряя себя за вчерашнюю вспышку. Я же сказала ему — и совершенно искренне, — что была бы счастлива, если б каждый день получала побои, а затем — такое возмещение, ибо одно ласковое его слово способно изгладить в моей душе воспоминание о самых жестоких обидах.
Немного погодя, заговорив более строгим тоном, он вернулся к вчерашнему разговору и объявил мне свою волю — вежливо, но с суровой непреклонностью: «Ведь ты знаешь, кому в супруги я тебя предназначаю; я сообщил тебе об этом сразу же, как приехал, и не изменю свое намерение никогда. Что же касается того господина, о котором толковал милорд Эдуард, то хотя я отнюдь и не отрицаю его достоинств, признаваемых всеми, хотя и не уверен, сам ли он выдумал смехотворную затею породниться со мной или кто-нибудь внушил ему эту мысль, я никогда бы не согласился, чтобы у меня был такой зять, если б он даже обладал всеми на свете английскими гинеями, а я не предназначал тебя другому. Во имя его безопасности, во имя своей чести не смей никогда в жизни с ним видеться и говорить. Я и раньше не питал к нему расположения, а теперь его ненавижу; из-за него я вышел из себя — и своего грубого поступка не прощу ему вовеки!»
С этими словами он покинул меня, не дожидаясь моего ответа, и был полон почти такой же ярости, в какой только что повинился. Ах, сестрица, предрассудки — сущие исчадия ада, они портят лучшие сердца, то и дело заглушая голос природы.
Вот как, друг мой Клара, произошло объяснение, которое ты предвидела, — я не могла понять его причины, пока не пришло твое письмо. Какой-то переворот произошел в моей душе. Право, с этой минуты я изменилась. Кажется, с еще большим сожалением я обращаюсь мыслью к той счастливой поре, когда тихо и мирно жила в кругу своей семьи, и тем больше сознаю я свою вину, чем больше сознаю утраты, понесенные из-за нее. Скажи, жестокая, ну скажи, если у тебя достанет духу, — так, значит, пора любви для меня миновала и мне не суждено с ним встретиться! Ужели ты не чувствуешь, как безысходна, как ужасна эта зловещая мысль? А ведь воля отца непреклонна, — мой возлюбленный в явной опасности. Знаешь, что породили во мне все эти столь противоположные чувства, словно ниспровергающие одно другое? Какую-то оторопь, отозвавшуюся в душе моей почти полным бессилием, — мне уж не подвластен ни разум мой, ни мои страсти. Решительная минута настала, ты права, я и сама понимаю, — однако никогда еще так плохо не владела собой. Не раз я бралась за письмо к своему другу, но стоит мне вывести строчку, и я чуть не лишаюсь чувств, я не могу набросать и двух строк. На свете у меня осталась только ты, моя нежная подруга. Так думай же, говори, действуй за меня, — вручаю тебе свою судьбу. Решай, — я заранее со всем согласна. Вверяю твоей дружбе ту роковую власть, которую купила такой дорогой ценой у любви. Навеки разлучи меня со мной самой, прикажи мне умереть, если надобно, но не заставляй меня пронзить собственной рукой свое сердце.
О ангел мой! Моя заступница! Какую ужасную обязанность я возлагаю на тебя! Достанет ли у тебя мужества, выполнишь ли ты свой долг, смягчишь ли всю его жестокость? Увы, ведь тебе придется поразить не только одно мое сердце. Ведь ты-то знаешь, знаешь, как он любит меня! Я даже не могу утешаться тем, будто достойна большего сострадания. Сжалься! Пусть мое сердце говорит твоими устами. Пусть проникнется твое сердце нежною жалостью к влюбленным, — утешь обездоленного! Повтори ему сотни раз… ах, повтори… ужели ты не веришь, дорогая моя подруга, что, невзирая на предрассудки, препятствия, преграды, небо создало нас друг для друга? Да, да, я уверена, нам суждено соединиться. Я не в силах проститься с этой мыслью, отказаться от надежды, которая с нею связана… Скажи ему, пусть не теряет бодрости духа, пусть не отчаивается. Не вздумай и в шутку от моего имени потребовать любви и верности, тем более не давай ему клятву и за меня. Разве уверенность в этом не хранится в глубине наших душ? Разве мы не чувствуем, что они нераздельны и что отныне у нас единая, общая душа! Внуши ему только, чтобы он надеялся; судьба нас преследует, но пусть он верит в любовь: ведь я знаю, сестрица, что так или иначе, но любовь сама исцелит нас от всех страданий, которые нам сама и причиняет, и что бы ни судило небо, мы не будем надолго разлучены.
P. S. Закончив письмо, я вошла в матушкину спальню, и вдруг мне стало дурно, пришлось вернуться, лечь в постель. И я замечаю… боюсь… ах, душа моя, я так боюсь, что вчерашнее падение будет иметь роковые последствия, о которых я и не подумала. Итак, все кончено. Все надежды одновременно покидают меня.