Теплые штаны для вашей мами (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как ты начинаешь лекцию? – спрашивает И.Л.
– Ну, это же начало учебного года! Я вхожу в аудиторию в новом костюме, после парикмахера… Торжественно поздравляю всех с началом нового учебного года… Объявляю курс: «История русского театра», заявляю тему лекции. И начинаю: «Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…»
– Видишь ли, – вздохнув, перебивает ее Инна Люциановна. – Я-то бегу с рынка, взмыленная, врываюсь в класс в последнюю минуту, вешаю на стул авоську с подтекающей курицей, оборачиваюсь к аудитории и говорю:
– Ну?! Все вы, конечно, знаете, что Станиславский жил с Немировичем-Данченко?
В тот же миг воцаряется гробовая тишина; все гаврики, как один, впиваются в меня взглядами… И тогда я спокойно продолжаю:
– Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…
И далее в полнейшей тишине читаю не только эту лекцию, но и весь курс – до конца учебного года.
В этом месте рассказа Инна Люциановна сделала коротенькую паузу и сказала мне:
– Понимаешь? Когда бы и где бы ты ни вышла на публику, ты должна немедленно взять их за шкирку. В первое же мгновение. Во второе – будет поздно. А когда они уже твои, ты можешь читать им телефонную книгу или правила противопожарной безопасности.
– Вы хотите сказать – чтобы завоевать внимание читателей, литератор до известной степени должен быть трюкачом?
– Он во что бы то ни стало должен владеть ситуацией, иными словами, должен постоянно держать внимание читателя. Возможно, кто-то назовет это трюкачеством. А кто-то с восхищением будет следить за стремительным сюжетом… Разумеется, литературное произведение – это не лекция, а сложная художественная структура. Между прочим, этот поистине лоцманский талант лавирования пригождается в литературе точно так же, как и в жизни.
И на эту тему вот вам еще одна история с другим уже писателем.
Обозначим его К.
Картинка по теме:
В семидесятых годах К. – по совсем другой, не литературной, а дипломатической линии – работал в Вене. Слишком себя не обременял, вел довольно свободный образ жизни, закрутил интрижку с австрийской баронессой… Надо сказать, муж этой баронессы – само собой, барон – был не только одним из богатейших виноделов, но и великим дегустатором вин. И однажды баронесса решила пригласить своего возлюбленного К. на обед, в родовой замок барона. А чтобы К. не выглядел на обеде парнягой из ростовской подворотни, с «Солнцедаром» за пазухой (он, между нами говоря, был как раз тем парнягой из ростовской подворотни), баронесса раскрыла ему главный секрет мужа: на обеденный стол барон собирался выставить бутылку розового лафита «Ротшильд», урожая 1929 года, августа месяца.
И вот К. подъезжает на такси к замку, долго идет по подъездной аллее, на ступенях его встречает дворецкий и провожает длинной анфиладой залов, мимо бесчисленных портретов родовитых предков барона… наконец вводит в столовую, где уже накрыт обеденный стол. Сервировка соответствующая – старинное фамильное серебро, севрский фарфор XVI века…
Появляется барон и торжественно ставит на стол чуть запыленную бутылку вина. Тут уместно объяснить, в чем ценность конкретно этого розлива. Дело в том, что именно в августе 29-го года была какая-то особенно подходящая для виноградников погода, и над каким-то там восточным склоном главного виноградного холма на реке Мозель солнце, скажем так, стояло на полторы минуты дольше, чем положено… отчего изготовленное из данного винограда вино обладает каким-то особым вкусом, отличить и расчувствовать который под силу лишь узкому кругу избранных дегустаторов.
Короче, бутылок этого урожая в мире осталось пять-шесть. Одна, скажем, в подвалах Ватикана, вторая, предположим, у какого-нибудь эмира, третья – в винном погребе поместья принца Уэльского… А четвертую, вообразим уже, наконец, и такое – приобрел этот самый барон на каком-то закрытом аукционе вин.
И вот он сам, отстранив лакея плавным движением подбородка, торжественно раскупоривает бутылку и наливает вино в бокалы.
К. отпивает глоток.
И одобрительно произносит:
– Хм!.. Розовый лафит?
Лицо барона расплывается в улыбке. Сюрприз. Он видит, что гость баронессы – человек, разбирающийся в винах. Это хозяину приятно…
К. отпивает второй глоток. Задумчиво вытягивает губы трубочкой, причмокивает…
– «Ротшильд»? – добавляет он.
Барон в восторге. Он изумлен. Тихо аплодирует. Однако лицо его озаряется явной тревогой: неужели К. – специалист, дегустатор, под стать ему, барону?
Наступает напряженная пауза. Встревоженные предки винодела внимательно следят из золоченых рам за развитием сюжета…
К. отпивает еще вина, держит во рту… замирает… Говорит осторожно:
– Похоже… двадцать… девятый год…
Барон становится апоплексического цвета. Еще мгновение, и он упадет в обморок!
И наш К. понимает, что старика сейчас хватит удар. Тогда он быстро отпивает еще глоток уникального вина и великодушно выпаливает:
– Июль!
Кровь отливает от щек барона. Он набирает в грудь воздух и торжествующе кричит, топая ногами:
– Август! Август!!! А-а-а-в-гу-у-уст!!!
– Вы эту историю придумали?
– Нет. Только чуть олитературила. Это и есть владение игровой ситуацией. Тот самый рычаг, ручка которого, по замечательному определению Бабеля, должна всегда находиться в руке профессионала и обогреваться.
– Где Вы берете сюжеты своих книг?
– Самый распространенный вопрос, и труднее всего на него ответить. Иногда хочется сказать: где наклонилась, там и подобрала. Но это и правда, и неправда. О чем бы ни рассказывал писатель, история его жизни и история его души – единственный сюжет, который он пишет, пока дышит. И уверяю вас, не шутя: есть писатели, которые много бы отдали за возможность описать свои похороны.
– А когда писатель может сказать себе, наконец, что стал абсолютным профессионалом? В тридцать лет? Пятьдесят? Восемьдесят? Мастерство вообще – оно зависит от возраста? Тогда Вы просто – извините – патриарх, ведь Вы очень рано стали публиковаться?
– В шестнадцать лет. То есть не слишком далеко от того возраста, когда отучаются от соски и приучаются к горшку.
– И как-то сразу, если не ошибаюсь, стали известны?
– Да, это была такая общегородская слава, с плавным переходом в славу всенародную, медно-трубную. И ничего удивительного – журнал «Юность» был самым тиражным в Советском Союзе литературным журналом. Мне и сейчас приходится втолковывать разным славистам и западным журналистам, что произнесенная мною цифра тиража «Юности» – три миллиона – это не плохой мой английский, не оговорка и не хвастовство. На меня подозрительно смотрят, осторожно поправляют – три тысячи?
– Нет, – терпеливо повторяю я. – Три миллиона экземпляров.
– Э-э-э… – деликатно жуют губами мои собеседники. – Вы хотите сказать – ТРИДЦАТЬ тысяч?!
– Миллиона, – раздраженно говорю я. – Три!
– Как?! Неужто ТРИСТА тысяч?!
Так что, кроме «гражданских лиц», меня читали уголовники, моряки и солдаты – вы только представьте в реальности этот безумный тираж, который помимо подписчиков, библиотек, университетов-школ и детских садов распределялся по тюрьмам, воинским частям и кораблям военно-морского флота. А ведь публикация в журнале «Юность» – в отличие от, скажем, «Нового мира» или «Знамени» – предварялась фотографией автора.
Я немедленно стала получать страстные письма! Какой-нибудь Коля Петров по кличке Чекушка, осужденный по статье за пьяную драку с нанесением жестоких телесных повреждений, писал, что освободится через полгода, приедет, и тогда мы сможем пожениться.
Раза три перед подъездом школы меня ждали бритоголовые личности с вялым букетиком ромашек в руках. Словом, это была настоящая народная слава.
Долго меня папа в школу провожал…
– А как Вы угодили в «Юность»?
– Да по наглости провинциальной… Я строчила рассказики всегда, сколько себя помню, лет, по-моему, с девяти. Нет, даже раньше. Мама, историк, серьезный педагог, классный руководитель старших классов, время от времени в сердцах выбрасывала мою писанину: математикой же надо заниматься, а я на уроках сижу, ни черта не слышу, подпольно в тетрадках что-то строчу. Вообще, была кошмарной ученицей.