Балтийское небо - Чуковский Николай Корнеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работа в ПАРМе шла чуть ли не сутки сплошь, но подвигалась вперед крайне медленно, потому что самолеты были очень повреждены, а у ПАРМа не было ни необходимых станков, ни запасных частей. ПАРМы создавались для мелкого ремонта, а для капитального ремонта самолеты надлежало отправлять в какие-то особые мастерские, куда-то под Вологду. Но Проскуряков не соглашался отправлять самолеты за пределы полка, так как не верил, что они вернутся к нему в полк. И самолеты второй эскадрильи ремонтировались в ПАРМе.
Лунин, хорошо знавший авиатехнику, всё проверял собственными руками, обсуждал с инженерами все подробности ремонта, радовался каждому их успеху, волновался из-за каждой неудачи. Они из трех самолетов делали два, потому что самолет Рассохина оказался совершенно невосстановимым, но зато благодаря ему можно было надеяться восстановить два остальных. Лунин оставался в ПАРМе до обеда, потом шел в столовую.
Он старался пообедать пораньше, пока летчики первой и третьей эскадрилий не вернулись с полетов. Ему неприятно было теперь видеть их усталые, красные от зимнего ветра лица, он неловко себя чувствовал в их присутствии. Он несколько раз просил Проскурякова разрешить ему и Серову хоть иногда летать на их самолетах. Если летчиков больше, чем самолетов, можно установить очередность. В этой просьбе его очень поддержал комиссар Ермаков, который считал справедливым, чтобы все одинаково летали и одинаково отдыхали. Но Проскуряков упорно не соглашался.
— Каждый летчик должен отвечать за свой самолет, — говорил он. — За чужой самолет никто отвечать не может, потому что нельзя отвечать за самолет, которого не знаешь. Только те самолеты похожи друг на друга, которые вчера с завода выпущены, а у каждого повоевавшего самолета свой характер.
Столовая помещалась в двухэтажном доме, самом большом в деревне. До войны в нем было сельпо — внизу лавка, наверху правление. Теперь внизу обедали техники, а наверху летчики и командование полка. По крашеной скрипучей деревянной лестнице Лунин поднимался на второй этаж. В большой комнате, полной прочного печного тепла, стояли столы. В этот час за столами почти никого не было. Впрочем, Серов обычно уже сидел на своем месте и ждал Лунина. Он никогда не начинал есть, пока не приходил Лунин.
Едва Лунин садился за стол, как за дверью на кухне раздавался женский голос:
— Хильда, твои пришли.
Похищение Хильды, совершённое Рассохиным, прошло вполне благополучно. Проскуряков и Ермаков, слегка нарушив какие-то правила, зачислили ее в здешний аэродромный батальон и назначили подавалыцицей в лётную столовую. Кроме Хильды в столовой работали еще две подавальщицы, но Хильда не разрешала им подать Серову и Лунину хотя бы солонку или стакан воды.
Хильда была всё такая же, как и прежде, — в том же белом фартучке, с тем же ярким кухонным румянцем на нежных щеках, — и не такая. Лунин отчетливо видел происшедшую в ней перемену, но не мог бы определить, в чем она заключалась. Просто вся она стала как бы тише — тихой-тихой. Уже не так бросалось в глаза, какая она вызывающе хорошенькая, хотя лицо ее ничуть не потускнело.
В те немногие дни вынужденного безделья Серов мучился еще больше, чем Лунин. Когда он ничего не делал, его начинали одолевать воспоминания и тревоги. В нем появилась новая черта, которой Лунин прежде у него не подозревал, — раздражительность.
Лунин всегда считал, что представить себе человека терпеливее, добродушнее и спокойнее Серова невозможно, и вдруг оказалось, что Серов способен затевать за обедом бессмысленные ссоры с совершенно, в сущности, безобидными людьми — с полковым врачом, например.
Военврач третьего ранга Громеко был самый лихой человек в полку. Он ходил в лётном комбинезоне и носил его с таким шиком, с каким не удавалось носить комбинезон ни одному летчику. Весь он был украшен какими-то значками в виде серебряных крылышек, корабликов, пушечек. Единственный во всем полку, он носил усы — узенькие и довольно нахальные. Хотя спереди волосы его уже слегка редели, но по мальчишеским глазам сразу можно было сказать, что он всего год назад окончил институт. Говорил он громко, мужественным баском и раскатисто картавил. Вообще он как бы постоянно играл этакого старого солдата, этакого боевого парня, которому всё нипочем. Рассказывали со смехом, что корреспондент какой-то газеты, приехав в полк, принял полкового врача за самого заслуженного летчика и расспрашивал, сколько немецких самолетов он сбил.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Полковой врач тоже приходил в столовую рано и обычно обедал вместе с Луниным и Серовым. Он был приветлив с ними, словоохотлив и старался привлечь к себе их внимание. Обращался он преимущественно к Серову, — Лунин уже одним своим возрастом внушал ему, кажется, некоторую робость.
Он говорил Серову «ты» и называл, картавя, «стай-лейт». В сущности, в этом не было ничего обидного: люди на фронте легко переходили на «ты» и старших лейтенантов часто называли старлейтами. И Серов, конечно, никогда не стал бы обижаться, если бы его так называл кто-нибудь другой, а не этот доктор. Но тут его всего словно корежило и от этого «ты» и от этого «стай-лейта». Один вид полкового врача Громеко приводил его в раздражение, которого он почти не в силах был скрыть, но полковой врач ничего не замечал и обращался к нему, как к короткому и задушевному приятелю.
Всё, что рассказывал полковой врач Громеко, было полно лихости и бесшабашности. Спирт, чистейший, медицинский, девяностошестиградусный, занимал в его рассказах первое место. Обладание медицинским спиртом придавало ему особое могущество, особый блеск, и он тщеславно рассказывал, какие большие люди искали его дружбы и благосклонности, чтобы воспользоваться медицинским спиртом. По его словам, сам он способен был выпить сколько угодно и, казалось, умение пить медицинский спирт считал величайшей из человеческих доблестей. Кроме спирта, важное место в его рассказах занимал патефон. Он был единственный человек в полку, обладавший патефоном, и патефон этот был какой-то удивительный, заграничный, приобретенный в то время, когда полк стоял в Таллине. Доктор так дорожил своим патефоном, что только его и спас из всего своего имущества, когда транспорт, на котором он эвакуировался из Таллина, затонул и пришлось пересесть в шлюпку. Два чемодана с вещами бросил, взял только сумку с хирургическими инструментами, фляжку со спиртом и патефон. Жаль, пластинки погибли. А какие пластиночки были! Доктор чмокал, вспоминая о них. Впрочем, три пластиночки, самые забористые, у него сохранились. Вот он как-нибудь зайдет к ним вечерком — он знает, где они живут: в той избе, перед которой раздвоенная береза, как вилка, — зайдет и спирту принесет и патефон…
Лунин не выразил ни малейшей радости при этом обещании, а Серов сморщился, словно проглотил что-то кислое, но доктор ничего не заметил. До самого конца обеда он дружелюбно занимал их разговорами. Любил он поговорить и о своей медицине, но и о ней он говорил всё так же: с лихостью и старательным цинизмом. В медицине уважал он, по его словам, только хирургию, всё остальное — клистирная наука. Вот поработать скальпелем — это действительно удовольствие!
— Заходите ко мне, дйузья, я вам что-нибудь отйежу! — кричал он, картавя, и это была его любимая шутка.
Конечно, кроме патефона и спирта, у доктора была еще одна тема, в которой он охотно проявлял свою лихость, — женщины. О женщинах он говорил презрительно и победоносно.
Надо сказать, что Лунин слушал доктора спокойно, без негодования. Доктор не был ему противен, а скорее вызывал к себе жалость. Глядя на тонкое, нервное, подергивающееся лицо доктора, Лунин не мог отделаться от ощущения, что этот мальчик, надев на себя один раз глупую маску, тяготится ею, но не умеет от нее избавиться. Серов же не прощал доктору ничего, мгновенно замолкал в его присутствии и следил за ним с мрачным отвращением.
Однако он всё терпеливо сносил до тех пор, пока доктор не обнял Хильду за талию. Хильда оттолкнула доктора спокойно, но Серов вдруг привстал и крикнул неожиданно тонким голосом: