Последний из удэге - Александр Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, храбрясь и сразу поюродивев, отворил дверь.
— Э, вы, тетери-етери, принимай гостей! — с фальшивой развязностью сказал он, стараясь подражать бойкому молдавану.
Сначала никто не отозвался, потом старуха, сердито бормоча, слезла с печи. Дуняша дрожащими пальцами зажгла коптилку. Внучок Федька приподнялся на тряпье, помигал сонными глазенками и, так и не проснувшись, притулился опять к беловолосой девчонке, сладко посапывавшей у печи. Сноха, одетая, лежала на кровати, отвернувшись к стене, — она притворялась спящей.
— Сюда, сюда. — Боярин угловато засуетился. — Дарьюшка, нам бы огурчиков…
— Нет у меня никаких огурчиков, — отрезала старуха.
— Я вот скажу Федору, как ты с конем его управляисси! — завизжала сноха, внезапно срываясь с кровати. — Не твой конь-то, нет такого права!..
— Те-те-те… — залился молдаван. — Ай, молодая!.. Ну и молодая же! — кричал он восхищенно и радостно, забавляясь тем, что все так необычно и ловко получается. — Да я б с такой сто коней нажил!.. — Он хотел ущипнуть ее за бок, — она взвизгнула и ударила его по руке, но он, нисколько не обидевшись, залился еще пуще: — Ай, горяча, ай, горяча!.. Не горюй, рюмочка, сама небось замуж выходила…
— А мы ж до чего ж ладно… сладились… — смущенно сияя, лепетал Боярин.
Дуняша, больше всего боявшаяся, что дело расстроится, и готовая до конца драться за свое счастье, спешно накрывала на стол. Молдаван вдруг сам бросился ей помогать.
— Выпей, мамонька!.. Откушай, красавица!.. — кричал он через минуту, поднося самогон то старухе, то снохе.
Сколько они ни ругались и ни упрямились, торг все-таки начался.
Дуняша называла вещи: рубахи, полотенца, полную постельную справу (она стала вдруг жадной и расчетливой — ей уже мало было одного стеганого одеяла, она требовала и другого, уже лоскутного, заикнулась даже насчет пикейного), — молдаван отмахивался, доказывал, что ничего нельзя достать, потом соглашался на то, что подешевле, но и это оценивал втридорога.
Сноха, бывшая до того главной противницей продажи лошади, незаметно для себя тоже влезла в спор.
— И не бери ты ситцева, Дунька, нехай сатиново… — вставляла она. — Дунька, а новины забыла?..
Боярин в счастливом опьянении только повторял:
— Нет, ты гляди же ж… чтоб ладно было, Митрий Степаныч…
Когда они кончили торговаться, стояла уже черная глухая ночь: в избе было вонько и жарко; все, не исключая беременной снохи, были порядком пьяны; молдаван до того вспотел, что на лбу у него развились кудри. Он вытащил из кармана засаленную книжечку и огрызок карандаша и стал писать расписку, перечисляя все барахло: приданое определилось в сорок два рубля и тридцать копеек, — остальное Лоза обязался додать мукой.
— Вот я тебе тут выписал химичецким, — сказал он с усталой улыбкой, протянув расписку Боярину.
— Эвона сколь… написано!.. — восхитился тот, повернув расписку вверх подписью: приданое казалось ему царским. — А ну, как тебе столь и… поднять-то не под силу?
— Тю-у, — свистнул Лоза. — У Казанка небось всего хватит.
— О-о!.. То ж Казанок!.. — Боярин восторженно поднял палец.
Но старуха, меньше всех выпившая, услыхав эту знаменитую в уезде фамилию, подозрительно уставилась на молдавана.
— А Казанок тебе… чего?
Лоза, сообразив, что сказал лишнее, хотел было замять это обычной веселой суетой, но вдруг почувствовал, что сильно устал, что все ему надоело и что ему уже совсем не весело.
— Пошли, пошли, давай коняку свою! — почти грубо сказал он Боярину и подтолкнул его в спину.
Боярин, заплетаясь и мигая, чувствуя, что получается как-то нехорошо, вывел из пуньки лошадь. Гривастый белолобый конь с мохнатыми надкопытьями лениво косился светящимся звериным зраком. Боярин держал его за гриву, все не решаясь отпустить, — земля плыла под ногами. Но молдаван, дернув за узду и чмокнув, сразу пустил коня тяжелой рысью.
— Недели через полторы все завезу, не бойся!.. — крикнул он уже из темноты.
Боярин, пошатываясь, вошел в хату. Смятенные лица баб надвинулись на него.
— Дожились, вот и дожились, — плача, говорила старуха: — "У Казанка всего, говорит, хватит"… а тебе и невдомек… ай, горе, горе!..
Боярин в страхе глядел на нее, — он только теперь понял, что Лоза работал, должно быть, от Казанка, что это связано как-то с недавно зачитанным на сходе приказом ревкома, запрещавшим барышничество, а главное, что дело, с которым он так долго мучился, теперь решено бесповоротно и невыгодно. Он схватил со стола расписку и бросился из избы, сронив у двери лавку с кошелкой, — веселые детские свистульки со звоном рассыпались по полу.
— Лоза-а!.. Обожди!.. — закричал Боярин и побежал по улице, нелепо размахивая распиской. — Обожди-и!.. Не надо мне бумаги твоей!..
Волосы его развевались, перед ним качались избы, деревья, сопки, вздыбленные огороды с окаймлявшими их чудовищными нагромождениями выкорчеванных пней. Деревня давно осталась позади, а он все бежал и кричал до того, что звенело в ушах:
— Обожди-и!.. Не надо мне бумаги твоей!.. Не надо мне…
Вдруг он споткнулся и упал, крепко зажав в руке расписку. И, только лежа на земле, понял, что находится уже в лесу, под сопкой. Он сел и, выпучив глаза, удивленно и испуганно посмотрел вокруг. Было удивительно тихо. Одинокий комарик несчастно и загнанно бруншал в ухе. Мохнатые ветви деревьев ж черная непроходимая и страшная громада сопок двигалась на Боярина, тьма разливалась вокруг, только над головой сиял торжественный купол неба, и оттуда глядели на землю холодные блистающие миры…
— …бумаги твоей… — с тихим ужасом пролепетал Боярин.
III
Молдаван, свернув на бесколейную, совсем почти заросшую дорогу к хутору, проехал рысью версты четыре, потом дорога взяла в гору, и лошадь пошла шагом. Край заходящего месяца, выглядывавший из-за шафранных макушек дерев, освещал последние возделанные людьми прогалины. Чтобы не лазили дикие свиньи, прогалины обнесены были жестоким буреломом, карчами, принимавшими во тьме формы гигантских крабов, осьминогов, своими уродливыми страшными щупальцами напоминавших о труде, вложенном в это дело людьми. И горек был плод!
Но для молдавана зрелище это было самым привычным, обыденным, — он ехал нахохлившись и думал только о том, что он сильно запоздал и что ему придется, захватив на хуторе монгольскую кобылку, купленную неделю тому назад у китайца-арендатора, этой же ночью двинуться в верховья реки Малазы.
Угнетало его не то, что лошади эти, как большинство лошадей, сплавляемых в последнее время молдаваном, попадут в колчаковскую армию и будут направлены против тех людей, с которыми он жизненно был связан, — об этом, из боязни перед самим собой, молдаван старался не думать, — а угнетало его то, что, как бы он теперь ни торопился, Казанок, любивший скорость и чистоту в работе, все равно уже будет ругать его. Лоза представлял его себе в уютной горнице за самоваром, сильно побагровевшего, с кирпичной, потно-волосатой, обнаженной грудью, ожесточенно хлебающего о блюдца, уставившись в одну точку печальными и дикими глазами, — и то, что Казанок может пить чай в то время, когда он, Митрий Лоза, пропадает в тайге с лошадьми, это больше всего злило молдавана: "Сам бы вот погонял… А-а, брат! То-то, брат, и оно-то!.." — думал он, сердито пошевеливая усиками.
Было уже около двух часов ночи, когда к нему донесся наконец особенный, свойственный людскому жилью в тайге запах осевшей по дереву копоти, и два громадных белых пса с рычанием выкатились к нему, как мохнатые шары. Узнав хозяина, они с ласковыми подвываниями запрыгали вокруг лошади. Из-за деревьев выступили приземистые строения, и злая мошкара, невидно мерцавшая над навозом, облепила лицо молдавана. Пока он отворял ворота, засветились два окна, отбросив по двору желтые полосы, — скрипнула дверь, и высунулась растрепанная женская голова.
— Митрий? — спросила она певучим, хриплым от сна голосом.
— Я, я… Поесть мне собери… Цыц вы! — крикнул он на собак, заводя лошадь в сарай.
Жена молдавана в нижней юбке, в расстегнутой белой кофте — чернявая, плотная, спокойно уверенная в себе женщина — подавала и убирала миски и чугуны, ловко орудуя ухватом, сочно ступая икрастыми босыми ногами, и, видно, оттого, что редко видела людей, без умолку рассказывала мужу всякие домашние пустяки: о том, что девчонка занозила ногу, что собак заели клещи, а квочка вывела первых цыплят. Жена Митрия Лозы была кровной молдаванкой, но из-за мужа почти забыла родной язык и говорила по-русски, с цыганскими певучими интонациями. И, слушая ее сытный бабий говор, чувствуя радужное тепло, идущее от ее заспанного смуглого тела, и сам разогревшись от еды, Лоза повеселел, — насмешливо переспрашивал и про девчонку, и про цыплят, поблескивая хитрыми глазками и чавкая, потом рассказал жене, как обманул Боярина. Он, впрочем, не считал это обманом. Жена пожалела Боярина, а он посмеялся, содрогаясь под рубахой.