Живым не верится, что живы... - Лазарь Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юность, у которой все еще только в будущем, только обещание, юношеская незащищенность, открытость, отзывчивость и кровавая беспощадность войны, косящей молодые побеги жизни, — этот чудовищный контраст ни на минуту не исчезает из авторского поля зрения, он пронизывает образный строй произведения, написанного очень плотно, так что весомой и многозначительной оказывается едва ли не каждая деталь. Немало места в повести отдано госпитальным сценам (вспомним, чтобы понять их функцию, как Толстой в «Севастопольских рассказах» говорил: не побывав в лазарете, не увидишь истинного лика войны), в «Пяди земли» эта сторона войны лишь поминалась, в ее развернутом описании не было нужды, а в повести «Навеки — девятнадцатилетние» оно необходимо потому, что выражает то чувство, с которым автор сегодня вспоминает суровые фронтовые годы (жаль только, что сценам этим недостает драматической динамики).
В нынешнем чувстве автора куда больше горечи: не случайно Мотовилов оставался жив, а Третьяков гибнет. Как верно заметил Вячеслав Кондратьев, «Навеки — девятнадцатилетние» — это реквием. И не смешно, а горько, что «отцами-командирами» были Мотовилов и Третьяков, но эта горькая ирония не принижает, а возвышает девятнадцатилетних. Им была предложена историей немыслимо тяжкая задача, они с ней справились и свой долг выполнили до конца, не щадя себя, своей жизни.
Размышляя о баклановском юном герое, то и дело невольно заменяешь «он» на «они», думаешь о поколении. Таков был замысел автора, так и написана повесть. Как часто на пути героя встречаются его ровесники — солдаты и офицеры, и все это не «подстроено» автором, он верен действительности. Характерная сценка: «Всё это были, — взглянув на свой взвод, роющий окоп, отмечает про себя Третьяков, — молодые ребята, начинающие наливаться силой: за войну подросли в строй», а между тем «у многих отметины прежних ран, затянутые глянцевитой кожей». Автор словно бы прибегает к «стоп-кадру», давая нам возможность тщательно рассмотреть изображение, постичь его глубинную суть, — взгляд же самого героя не может на нем так долго задерживаться, потому что все для него здесь привычное, само собой разумеющееся. Случается иногда, что автор утрачивает чувство меры, подменяя видение героя своими сегодняшними соображениями, но в принципе этот прием позволяет ему вскрыть подспудный обобщающий смысл рассыпанных в книге подробностей. Вот пример того, как многозначительны в повести детали. Возвращаясь из госпиталя на фронт, герой просит проводницу как-то устроить в вагоне женщину, едущую в промерзшем тамбуре со стариком и двумя малыми детьми, — разговор, казалось бы, вполне бытовой. «Себя не жаль? — спросила проводница и глянула на Третьякова, сощурясь. — А мне вас, вот таких, жалко. Всю войну вожу, вожу и все в ту сторону». Реплика проводницы переводит разговор в другой, уже бытийный план: гибель юных — это ведь и дети, которые никогда не родятся, это прерванная эстафета человеческого существования, вот почему так горьки ее слова…
И здесь особо надо сказать об образах детей у Г. Бакланова. Они играют в его художественном мире очень большую роль. Они неизменно присутствуют даже в военных его книгах, и эти короткие мимолетные эпизоды заключают в себе в высшей мере важное для автора содержание. В «Южнее главного удара» это маленькая венгерская девочка, которой осколком оторвало ногу, — перевязывавшая ее медсестра Тоня мучается: «У меня все время было виноватое чувство перед этой матерью… Если бы мы не поставили здесь пушки, может быть, девочку не ранило бы. Вот вырастет она… Женщина без ноги — это ужасно…» В финале «Пяди земли» это молдавский мальчик, которого приласкал герой, отвыкший от домашней жизни, от детей: «…Встают все новые дымы разрывов. Дорога уходит туда. Если суждено мне пройти ее до конца, я хочу, чтобы после войны был у меня сын. Чтобы я посадил его на колено, родного, теплого, положил руку на голову и рассказал ему обо всем. Прогоняют еще группу пленных. Мальчик сидит у меня на колене. Я тихонько глажу по волосам его спутанную, теплую от солнца голову, а он играет моим оружием», — так многозначительно заканчивается повесть.
Не буду продолжать дальше выписки из других произведений Г. Бакланова, возьму еще только одну из его очерковых книг — «Темп вечной погони». Оказавшись через много лет после войны по ту сторону океана, наблюдая далекую и чужую американскую жизнь, писатель будет с особым интересом присматриваться к детям («Не знаю зрелища лучше зрелища человеческих детей») и неотступно думать о том, что ждет их, какая у них будет жизнь: «Когда будут счастливы люди? Наверное, все же тогда, когда у всех детей во всем мире будет детство. Счастье одних, гибель других — сегодня все еще разные концы палки. А ведь дом человека — весь мир. И нет большей заботы, чем забота о мире, в который всякий раз по твоей воле вступает рожденный тобой человек. Твое дитя».
Сказанное здесь имеет для писателя первостепенное значение: дети у Г. Бакланова — это будущее, продолжающаяся жизнь, мир на земле. Однако не будем торопиться с выводами о характере гуманизма, исповедуемого им, — все-таки сказано было еще не все. Приведу еще одну цитату — она в данном случае необходима, она открывает еще одну существенную грань:
«Известный наш поэт, мой ровесник, — рассказывает Г. Бакланов в одной своей статье, — выступал и читал стихи, посвященные защите природы и еще чего-то. И вот, в его речи или в белых его стихах — не помню уже — была фраза (строчка), которой зааплодировал зал. Он произнес с большой долей самоутверждения, что так вот получилось, что он в своей жизни никого не убил. И тут раздались дружные аплодисменты.
По логике происшедшего, по всему этому внезапному одушевлению мне, видимо, надо было почувствовать себя неловко. Ведь все четыре года войны я был на фронте, а на фронте, как известно, затем и оружие в руки берут, чтоб убивать.
Я подумал тогда, в этом зале, что если бы во время войны человек моего поколения, то есть призывного в то время возраста, сделал бы такое гордое в прозе или в стихах заявление, это бы восприняли совсем по-иному. Во время войны считалось, что для мужчины, для человека самое достойное дело — это быть на фронте и убивать врага. Это понимание, я уверен, незыблемо и сегодня; ведь не было бы „сегодня“, если бы мы не думали и не делали так тогда.
Зал в своем гуманистическом порыве просто спутал времена и многое другое».
Быть подлинным гуманистом, по-настоящему любить детей — значит, если возникает необходимость, защищать их с оружием в руках, нести, как бы тяжело оно ни было, бремя ответственности за их судьбу, — таково неколебимое убеждение писателя. Не случайно в финале «Пяди земли» маленький мальчик с таким доверием играет оружием героя…
Этими нравственными принципами руководствовался когда-то, в годы Великой Отечественной войны, двадцатилетний офицер-артиллерист, сегодня они питают творчество Григория Бакланова — немолодого уже человека и зрелого художника…
Нас время учило
(Булат Окуджава и война)
Когда-то Анна Ахматова написала: «Когда человек умирает, изменяются его портреты».
После кончины Булата Окуджавы меняются и его «портреты». Я имею в виду не только нынешнее — позднее — государственное признание: учреждена премия его имени, в Переделкине создан и пользуется популярностью его музей, на старом Арбате, на пересечении с Плотниковым переулком, сооружен его памятник (хороший памятник, но как странно видеть Булата бронзовым изваянием!). Вряд ли он мог все это себе представить или мечтать об этом: долгие годы власти его не больно жаловали. Кровавое колесо советской истории проехало и по его судьбе: он был еще мальчишкой, когда расстреляли его отца и дядю, мать отправили в лагерь.
Жил Булат с клеймом сына «врагов народа», что в ту пору в лучшем случае значило — в этот институт не примут, в этом городе не пропишут, эту работу не получить. Позднее все, что выходило из-под его пера, встречалось в штыки официозной критикой. Пластинки не выпускались. За то, что вел себя независимо, — персональное дело, исключение из партии. Почти полный набор советских карательно-воспитательных мер достался на его долю.
И все-таки, говоря о меняющихся «портретах» Окуджавы, я имел в виду не только изменившееся отношение к нему властей, а прежде всего судьбу его литературного наследия. Из сферы литературной критики, сиюминутных, сугубо оценочных суждений, злободневных ассоциаций оно перемещается в сферу литературоведения, исследования жизненных и литературных истоков, образного строя, поэтических структур и так далее. Тому убедительное свидетельство — две международные научные конференции, посвященные его творчеству.
Так случилось, что в литературу Окуджава вошел одновременно с группой поэтов, которых потом стали называть «шестидесятниками». Происходило это на наших глазах, как писал, правда, по другому поводу, Пастернак: «Это было при нас, это с нами вошло в поговорку». Обойму эту составили Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Белла Ахмадулина; пятым был Булат Окуджава. На поэтическом небосклоне звезда их взошла после XX съезда партии, когда вспыхнул необычайно острый интерес к поэзии, знаменовавший после оцепенения сталинских времен начало духовного пробуждения, раскрепощения общества. Они были тотчас замечены читателями, и с тех пор имена их обычно стали произносить вместе. Успех у них был грандиозный, неслыханный — люди изголодались по живому слову, искренним чувствам, аудиторию они собирали многотысячную. И в сознании многих читателей, да и критиков, они закрепились как некое творческое содружество.