ПРОБЛЕМЫ ПОЭТИКИ ДОСТОЕВСКОГО - МИХАИЛ БАХТИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Характерны для творческого метода Достоевского, как художника идеи, и такие слова «смешного человека»:
«…Я видел истину, — не то что изобрёл умом, а видел, видел, и живой образ её наполнил душу мою навеки» (X, 440).
По своей тематике «Сон смешного человека» — почти полная энциклопедия ведущих тем Достоевского, и в то же время все эти темы и самый способ их художественной разработки очень характерны для карнавализованного жанра мениппеи. Остановимся на некоторых из них.
1. В центральной фигуре «смешного человека» явственно прощупывается амбивалентный — серьёзно-смеховой — образ «мудрого дурака» и «трагического шута» карнавализаванной литературы. Но такая амбивалентность — правда, обычно в более приглушённой форме — характерна для всех героев Достоевского. Можно сказать, что художественная мысль Достоевского не представляла себе никакой человеческой значительности без элементов некоторого чудачества (в его различных вариациях). Ярче всего это раскрывается в образе Мышкина. Но и во всех других ведущих героях Достоевского — и в Раскольникове, и в Ставрогине, и в Версилове, и в Иване Карамазове — всегда есть «нечто смешное», хотя и в более или менее редуцированной форме.
Повторяем, Достоевский как художник не представлял себе однотонной человеческой значительности. В предисловии к «Братьям Карамазовым» («От автора») он утверждает даже особую историческую существенность чудачества: «Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…)» (IX, 9).
В образе «смешного человека» эта амбивалентность в соответствии с духом мениппеи обнажена и подчёркнута.
Очень характерна для Достоевского и полнота самосознания «смешного человека»: он сам лучше всех знает, что он смешон («…если был человек на земле, больше всех знавший про то, что я смешон, то это был сам я…»). Начиная свою проповедь рая на земле, он сам отлично понимает его неосуществимость: «Больше скажу: пусть, пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уже это-то я понимаю!) — ну, а я все-таки буду проповедовать» (X, 441). Это чудак, который остро осознаёт и себя и все; в нём нет ни грана наивности; его нельзя завершить (так как нет ничего внеположного его сознанию).
2. Рассказ открывается типичнейшей для мениппеи темой человека, который один знает истину и над которым поэтому все остальные люди смеются как над сумасшедшим. Вот это великолепное начало:
«Я смешной человек. Они меня называют теперь сумасшедшим. Это было бы повышение в чине, если б я все ещё не оставался для них таким же смешным, как и прежде. Но теперь уж я не сержусь, теперь они все мне милы, и даже когда они смеются надо мной — и тогда чем-то даже особенно милы. Я бы сам смеялся с ними, — не то что над собой, а их любя, если б мне не было так грустно, на них глядя. Грустно потому, что они не знают истины, а я знаю истину. Ох, как тяжело одному знать истину! Но они этого не поймут. Нет, не поймут» (X, 420).
Это типичная позиция мениппейного мудреца (Диогена, Мениппа или Демокрита из «Гиппократова романа»), носителя истины, по отношению ко всем остальным людям, считающим истину безумием или глупостью; но здесь эта позиция по сравнению с античной мениппеей осложнена и углублена. В то же время позиция эта — в различных вариациях и с разнообразными оттенками — характерна для всех ведущих героев Достоевского — от Раскольникова до Ивана Карамазова: одержимость своей «правдой» определяет их отношение к другим людям и создаёт особый тип одиночества этих героев.
3. Далее в рассказе появляется очень характерная для кинической и стоической мениппеи тема абсолютного равнодушия ко всему в мире: «…в душе моей нарастала страшная тоска по одному обстоятельству, которое было уже бесконечно выше всего меня: именно — это было постигшее меня одно убеждение в том, что на свете везде все равно. Я очень давно предчувствовал это, но полное убеждение явилось в последний год как-то вдруг. Я вдруг почувствовал, что мне все равно было бы, существовал ли бы мир, или если б нигде ничего не было. Я стал слышать и чувствовать всем существом моим, что ничего при мне не было» (X, 421).
Это универсальное равнодушие и предощущение небытия приводит «смешного человека» к мысли о самоубийстве. Перед нами одна из многочисленных у Достоевского вариаций темы Кириллова.
4. Далее идёт тема последних часов жизни перед самоубийством (одна из ведущих тем Достоевского). Здесь эта тема, в соответствии с духом мениппеи, обнажена и обострена.
После того как «смешной человек» принял окончательное решение покончить с собой, он встретил на улице девочку, которая умоляла о помощи. «Смешной человек» грубо её оттолкнул, так как уже чувствовал себя вне всех норм и обязанностей человеческой жизни (как мертвецы в «Бобке»). Вот его размышления.
«Но ведь если я убью себя, например, через два часа, то что мне девочка и какое мне тогда дело и до стыда и до всего на свете!.. Ведь я потому-то и затопал и закричал диким голосом на несчастного ребёнка, что, «дескать, не только вот не чувствую жалости, но если и бесчеловечную подлость сделаю, то теперь могу, потому что через два часа все угаснет». Это — характерное для жанра мениппеи моральное экспериментирование, не менее характерное и для творчества Достоевского. Дальше это размышление продолжается так: «Например, мне вдруг представилось одно странное соображение, что если б я жил прежде на луне или на Марсе, и сделал бы там какой-нибудь самый срамный и бесчестный поступок, какой только можно себе представить, и был там за него поруган и обесчещен так, как только можно ощутить и представить лишь разве иногда во сне, в кошмаре, и если б, очутившись потом на земле, я продолжал бы сохранять сознание о том, что сделал на другой планете, и, кроме того, знал бы, что уже туда ни за что и никогда не возвращусь, то, смотря с земли на луну, — было бы мне все равно или нет? Ощущал ли бы я за тот поступок стыд или нет?» (X, 425–426). Совершенно аналогичный экспериментирующий вопрос про поступок на луне задаёт себе и Ставрогин в беседе с Кирилловым (VII, 250). Все это — знакомая нам проблематика Ипполита («Идиот»), Кириллова («Бесы»), могильного бесстыдства в «Бобке». Более того, все это — лить разные грани одной из ведущих тем всего творчества Достоевского, темы «все позволено» (в мире, где нет бога и бессмертия души) и связанной с ней темы этического солипсизма.
5. Далее развивается центральная (можно сказать, жанрообразующая) тема кризисного сна; точнее, тема перерождения и обновления человека через сновидение, позволившее «воочию» увидеть возможность совсем иной человеческой жизни на земле.
«Да, мне приснился тогда этот сон, мой сон третьего ноября! Они дразнят меня теперь тем, что ведь это был только сон. Но неужели не все равно, сон или нет, если сон этот возвестил мне истину? Ведь если раз узнал истину и увидел её, то ведь знаешь, что она истина и другой нет и не может быть, спите вы или живёте. Ну и пусть сон, и пусть, но эту жизнь, которую вы так превозносите, я хотел погасить самоубийством, а сон мой, сон мой, — о, он возвестил мне новую, великую, обновлённую, сильную жизнь!» (V, 427).
6. В самом «сне» подробно развивается утопическая тема земного рая, воочию увиденного и пережитого «смешным человеком» на далёкой неведомой звезде. Само описание земного рая выдержано в духе античного золотого века, и потому глубоко проникнуто карнавальным мироощущением. Изображение земного рая во многом созвучно сну Версилова («Подросток»).
Очень характерна выраженная «смешным человеком» чисто карнавальная вера в единство стремлений человечества и в добрую природу человека: «А между тем ведь все идут к одному и тому же, по крайней мере, все стремятся к одному и тому же, от мудреца до последнего разбойника, только разными дорогами. Старая это истина, но вот что тут новое: я и сбиться-то очень не могу. Потому что я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей» (X, 440).
Подчеркнём ещё раз, что истина, по Достоевскому, может быть только предметом живого видения, а не отвлечённого познания.
7. В конце рассказа звучит очень характерная для Достоевского тема мгновенного превращения жизни в рай (она глубже всего раскрыта в «Братьях Карамазовых.»): «А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — все бы сразу устроилось! Главное — люби других, как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдёшь, как устроиться» (X, 441).
8. Отметим ещё тему обиженной девочки, которая проходит через ряд произведений Достоевского: мы встречаем её в «Униженных и оскорблённых» (Нелли), в сне Свидригайлова перед самоубийством, в «исповеди Ставрогина», в «Вечном муже» (Лиза); тема страдающего ребёнка — одна из ведущих тем «Братьев Карамазовых» (образы страдающих детей в главе «Бунт», образ Илюшечки, «дитё плачет» в сне Дмитрия).