НАЧАЛЬНИК ТИШИНЫ - инок ВСЕВОЛОД
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это кто?
– Где? А, это… Святые князья-страстотерпцы Борис и Глеб.
Замоскворецкий от удивления свистнул.
– Эй, соловей-разбойник, не свисти пред честными иконами-то.
– Слушай, дед, а их правда одного в шатре, а другого в лодке убили? – осипшим голосом спросил Замоскворецкий.
Архипыч кончил кропить комнату, убрал бутыль со святой водой в аналойный шкафчик и ответил:
– Сущая правда. Иш ты, начитанный какой. Тебя что-то удивляет?
– Да нет, ничего не удивляет, – Замоскворецкий попробовал улыбнуться, но это у него плохо получилось. – Теперь уже ничего не удивляет. Я их видел недавно… И очень вовремя видел. Мне это помогло… Не знаю, как сказать.
Архипыч понимающе кивнул головой:
– Бывает. Ладно, ложись, отдыхай, духовидец. Давай вот сюда, на тахту, а я на раскладушке устроюсь. Тебе теперь покой нужен.
– Покой нам всем нужен, – пробурчал Замоскворецкий, с трудом перебираясь из кресла на видавшую виды тахту. – Слышь, дедок, а, может, мне в монахи податься?
– Эва, куда хватанул!.. Впрочем, если ты от Бога – монах, то непременно подашься, дай только срок.
– Расскажи про себя немного, Архипыч.
Дед вздохнул:
– Что ж рассказать-то? Вот живу тут, почитай, почти век. Раньше эта доходная половина дома со всеми квартирами сестре моего отца принадлежала, моей тетке значит. А я с родителями в Ростове-на-Дону жил, особняк наш стоял на улице Зеленой, дом номер восемь. Сюда мои родители в двадцать втором году переехали, когда наш ростовский особняк красные отобрали. Мне тогда всего годик был. Тетка моя, ясное дело, прав на дом лишилась, но комнату эту ей домком оставил. Пожалели барыню, потому что председатель домкома "редиской" был. Вот тут мы вчетвером и ютились.
– Какой редиской?
– "Редиска" – значит сверху красный, внутри белый. Понятно?
– Ага. Стало быть, ты из благородных! А чего же речь у тебя, как у сибирского валенка? Где ты так наблатыкался?
– Это я с годами выработал, – Архипыч радостно рассмеялся. – Без этого не выжить было. С деревенским говором я в стране советов себя как-то уверенней чувствовал. М-да-с… Квартира эта особенная. Кого ее стены только не перевидали. Детство мое, проходившее в значительной степени под этим самым столом, было украшено поэзией серебряного века. Пока взрослые декламировали стихи, я играл под столом с клоуном и лошадкой. Тут, в этой самой квартире, доживала поэзия серебряного века. Тут она и скончалась. Тетка моя, до революции известная московская меценатка, особенно покровительствовала поэтам. Так они ее и при советской власти не забывали, захаживали. Ахматова у нас не раз горячий шоколад с молоком пила. Да… Жили в общем не по-советски, а по-светски, но не очень-то по-христиански. Это уж ближе к кончине в родителях моих набожность просыпаться стала. А когда я один остался, тогда уж кроме церкви другого утешения у меня не было. Церковь, она ведь родная мать наша, и это не пустые слова. Бывало, коммуняки прижмут, соседи донесут, на работе чуть что про красного дракона скажешь, – в дурдом сдадут, а в храме Божьем – сердцу утешение, разуму покой и душе спасение. Потому Церковь матерью нашей была, есть и будет. Да ты, как я погляжу, спишь уже? Спит. Ну спи, соколик, убаюкал тебя дед своими рассказами.
Лицо уснувшего было спокойным и радостным, как у человека, наконец вернувшегося домой.
* * *Замоскворецкий спал и сквозь сон ясно слышал, как комната заполнялась людьми. Они негромко переговаривались, шутили, делали комплименты, кто-то шептал молитву. Наконец, знакомый голос произнес:
– Господа! Революция победила физически, но…! Но, господа, она не победила духовно, и тому вернейшее свидетельство – сегодняшнее собрание и прозвучавшие здесь замечательные стихи молодых дарований! – после оваций, выступающий продолжил: – В завершение нашего чудесного вечера я, с вашего позволения, прочту свое новое стихотворение. Оно называется "Вчера":
Я скинул одежды вчерашнего дня,
как волны вчерашней реки,
и те, кто вчера были рядом со мной,
стали опять далеки.
А с неба взирал позабытый Бог,
внизу безбожничал волхв.
И если б вернулся мой черный волк,
он слился бы с кучей блох.
И вербы дрожали в руке у меня,
и маузер черный остыл.
Я скинул одежды вчерашнего дня,
а кожу вот скинуть… забыл.
* * *Архипыч в ту ночь долго молился в святом углу, да так и заснул на коленях, опершись локтями о низкую табуретку, держа в руке шерстяные четки. Его не тревожили тени старой квартиры. Он видел иное…
Шел 1878 год. Двое мужчин неспешно возвращались по тенистой аллее в главную монастырскую усадьбу из скита Оптиной пустыни, кремовые стены которого еще виднелись за их спинами. Благоухало сосновой смолой и липовым цветом. Через пышные изумрудные кроны деревьев с трудом проникали лучи солнца. Прохлада и тишина аллеи гармонировали с бесстрастным молчанием спутников. Их лица были бледны, аскетичны и одухотворены. Путники свободно могли бы быть приняты за братьев, или, скорее, за отца и сына.
Возвращаясь из скита после беседы со старцем Амвросием, Федор Михайлович Достоевский и Владимир Соловьев так и не проронили ни единого звука. Однако их молчание было выразительнее и содержательнее самой зажигательной речи.
Позже старец Амвросий Оптинский, будучи спрошен о посетителях того дня, ответил о Достоевском одним словом: "Кающийся".
О Соловьеве старец не сказал ничего.
Глава сорок шестая.
Письмо Веры Алконост
Милый, любимый, единственный мой Сашенька, сейчас уложила Павлика спать и пишу тебе письмо, сидя на кухне. Как ты там, моя радость, мой герой? Прошу тебя, умоляю, не мучай себя, не казни, не считай себя виноватым передо мной и сыном. Ты перед нами не виноват. Я ведь чувствовала что ты что-то не то делаешь, хоть и скрывал ты все от меня. Я сама виновата. Нужно было спросить тебя с любовью, спросить, как спросила бы мать, а я как-то стеснялась, боялась тебя обидеть… Зато теперь, мой милый, я ничего не боюсь, и ты не бойся. Я верю в Бога, и это дает мне такие силы и крепость, что хватило бы на пятерых. Мне не нужен никто, кроме тебя. Единственный человек на этой земле, с которым бы я хотела делиться всем – это ты. Возьми у меня силы.
Я ездила с Павлушей в Джорданвилль. Как было замечательно! Мы молились за тебя. Посетили могилку дорогого батюшки отца Василия. Его всем нам, конечно, очень не хватает. Паша лепил снежную бабу, а я поплакала на родимой могилке. Помнишь, как мы когда-то ездили в Джорданвилль на Прощеное Воскресенье. Отец Василий мне тогда сказал, чтобы я берегла тебя. А я, дура, не поняла.
Сашенька, я очень хочу хоть немного тебя согреть… Помнишь тот чин в Прощеное Воскресенье? Таинственный и теплый полумрак храма, серьезные лица братии, и вот на амвон выходит архиерей-настоятель. На нем темное великопостное облачение, – знак смирения. Говорит он неспешно, тихо и от сердца: "Отцы, братья, я, будучи здесь настоятелем, обижал вас или раздражался, кричал или, наоборот, не останавливал, не учил в нужную минуту и всем сим соблазнял вас. Простите меня грешного". С этими словами седой старец-архиерей опускается на колени. Ответные негромкие голоса братии: "Бог тя простит, владыко святый, прости и нас грешных". И что может быть выше этой минуты? Начинаем просить прощения и мы, все собравшиеся в храме: паломники, семинаристы, монахи. Просим прощения у владыки, затем друг у друга. И с каждым земным поклоном на сердце становится легче, словно груз какой-то снимается с души.
Вот так бы всем людям опуститься на колени друг перед другом, да испросить прощения брат у брата.
А помнишь смешного джорданвилльского Левушку? Он мне тогда сказал: "У вас зубки на "ять", можно орешки щелкать!". А потом колядку пел про Иерусалим. Помнишь? Ты знаешь, он, оказывается, восемнадцатого года рождения! Представляешь! А выглядит лет на шестьдесят.
Сашенька, очень прошу, ты там не наделай глупостей. Сохрани себя, ради нас. Не хотела тебе говорить про твоего приятеля Гришу, но не могу скрыть, ты потом обижаться будешь. Я перепишу тебе заметку из сегодняшнего "Нового русского слова". Вот, что написано в газете:
"В минувшую среду, примерно в 2:20 дня неизвестный гражданин лет 30-40, 180 см ростом и 180 фунтов весом позвонил в дверь приходского дома католического собора святого Патрика, расположенного на Пятой авеню, между 50-й и 51-й стрит в Манхэттене. Пришелец сказал, что ему нужно срочно поговорить со священником. Посетителя провели в комнату для собеседований, куда вскоре к нему пришел отец Майкл. Пришедший стал рассказывать святому отцу про свою жизнь, причем говорил сбивчиво, бессвязно и с сильным акцентом. Однако, отец Майкл запомнил, что речь шла о незаконном ввозе в страну на подставных лиц больших партий контрабандного товара из России. Дело это, по словам пришельца, было замешано на большой крови. Отец Майкл понял, что пришедший разочарован в жизни и хочет свести с ней счеты. К тому же от него пахло спиртным. Посетитель попросил у священника бумагу с карандашом и наскоро написал, как впоследствии выяснилось – по-русски, чтобы его похоронили на армянском кладбище. После этого он вытащил из-за пояса револьвер "Ругер" калибра 0.357 и сначала держал его в руке, а потом навел на отца Майкла, который тут же выбежал из комнаты и поднял тревогу. Услышав одиночный выстрел, отец Майкл и другие вошли в комнату и увидели посетителя, лежащего на полу. Как выяснилось, он выстрелил себе в подбородок. Документов при самоубийце не оказалось, и его личность остается не установленной".