Жизнь Владислава Ходасевича - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детик, <нрзб.> ручки и ножки, головку, глазки целую. Кланяюсь вам до земли, низко-низко, молю за вас Бога. Сижу, пишу и горько пакию слезами. Вот как. <…>
Зато: завелась здесь блондинка, Кернар, певица из Москвы. Я в нее влюбился и уговорил Мандельштама тоже в нее влюбиться. Мы ее звали камеей (у нее брошка с камеей). Сплетничали. Она меня спросила для первого знакомства: „Вы не знаете, что теперь творит Арцыбашев?“ Буквально, слово в слово. Рыхловатая девушка. Но вчера на концерте выявилось, что у нее прекрасный голос и пела прекрасно почти <нрзб.>, со вкусом, с умением, с огромным тактом, с подлинным благородством. Вот поди ж ты! Почему это у актеров глупость так отлично уживается с возможностью быть хорошей артисткой? Чудо. <…> Богаевский мне очень нравится. Но кто мне тоже в конце концов нравится — это мать Макса. Умная, строгая и хорошая старуха. Макса я любил целый вечер. Он мне рассказал, как с тобой познакомился, как ты была в розовом колпаке: волшебница.
Боженька, люблю вас в колпаке и без колпака, и босиком. Спаси тебя Господи. Кушай, люби медведей и пиши. Не грусти. Увидимся — не расстанемся. Только что я тебе написал, что на буд<ущий> год будем вместе — ты писем-то не пишешь.
Целую вас, родные. Владюша».
Вся эта история с «очаровательным мальчиком» Эфроном показывает степень нервозности и обидчивости Ходасевича.
В то же время в письмах попутно обсуждается и масса деловых вопросов: как всегда, по поводу денег — как их раздобыть, где можно получить; об обоях — оклеивать или не оклеивать комнату Ходасевича, хватит ли денег; где ставить электрический штепсель (то есть имеется в виду розетка); чинить ли диван и какой материей обивать — Ходасевич предпочитает цвет «синий, или зеленый, или (может быть, это всего лучше) красно-коричневый, терракотовый». В новой квартире должно быть уютно. Нюра, как заботливая жена, всем этим занимается.
Но в письме от 29 июля опять возникает раздражение:
«<…> Твоя фраза: „сейчас умру от усталости“ меня мучит и сейчас. Что же ты за гнусная мышь! Огорчило меня и то, что „зачем Эфрон влюблен в Марину?“ Не ревность Отелло мной руководит, но вижу, что — ты опять не можешь сохранить меру в отношениях. Не делай из Сергея Яковлевича второго Большакова: очень прошу тебя об этом.
Денежек у тебя мало. Но ты в случае нужды пусти в дело мои часы. А тем временем подоспеют деньги от Брюсова.
Будь здоров и спокоен. Не заставляй меня думать, что тебя нельзя оставлять одну. Не выбивайся из колеи. Ты сначала была пай. <…>».
Константин Большаков — поэт, их общий знакомый, который в отсутствие Ходасевича ухаживал за Нюрой, о чем она тоже сообщала в письмах.
Вскоре возникает новый повод для беспокойства: у Нюры появляется возможность найти себе заместителя на работе и тоже приехать в августе в Коктебель, но это еще не решено — как всегда, неизвестно, хватит ли денег: «…я должна посвятить тебя в свой безумный план: если мне даст дядя сто рублей, то я приеду в Коктебель! Можно?» И этого достаточно, чтобы неврастеничный Ходасевич опять впал в полную душевную сумятицу. 1 августа:
«Милые мои мыши Нюкейчик Бараночник впятером!
Твое письмо о приезде меня обрадовало, озадачило, озаботило, огорчило.
Слушай. Завтра я посылаю тебе 50 рублей на имя А. И. Гренцион. Больше не могу, а не не хочу. Заложи часы у Марии Ильиничны. За них давали 30. Проси 50. Попроси у дядюшки 50. Итак у тебя будет 150. Если даст дядя 100 — ура! <…>
С вами отдохнешь, как же! Буду теперь волноваться. Медведь. <…>»
Начинается скрупулезный подсчет жалких ресурсов: с кого еще можно получить, у кого одолжить, у кого из родственников попросить. Ходасевич высылает Нюре 50 рублей. Из письма от 3 августа:
«Золотые дети Мыши Нюкейчик Бараночник Впятером!
Очень хорошо, что Миша согласен присоединиться к дяде. Думаю, что уж теперь дело устроится наверняка. Ты подумай: 50, которые я вчера послал плюс дядя плюс Миша плюс Турбина часть — да эдак можно и без дядюшки обойтись. Ура!
Мыши к нам едут. <…>
Кошки, скорее приезжайте! Я вас люблю и жду.
Захвати Свечника: без него я не люблю писать стишки. Да уж приезжайте все впятером. <…>
Обожаю вас, хоть вы и авантюристы.
Владюша.
Папирос побольше. Здесь очень дороги и дрянь. <…>
Обязательно привези себе что-нибудь теплое. Днем жарко, а по вечерам и за ужином на террасе мороз. Зеленая фуфайка будет великолепна. Ну, платок. Но ничего не покупай. В крайнем случае — стащу что-нибудь у Максовой матери. Но поищи, нет ли чего. Самую рвань.
Приезжай скорее. Не бойся, что я уеду на призыв. Всего три дня, а в Москве ты потратишься.
Ой, какие мыши путешественники! Боженька, я вас жду не дождусь.
Но если все это лопнет, не смей плакать и грустить. Беру с тебя прямо-таки клятву.
Спаси тебя Господи. Когда приедешь? Ах, если бы ты уже не ответила, а приехала сама!»
В том же письме, на другой странице — рисунок: женская фигурка в огромной шляпе и с тростью в руке. Под рисунком написано (строчки расположены в виде очертания женской фигуры): «Вот эта учительница в меня влюбилась. Представь, ей всего 23 года! Довольно сладострастная девушка. Чулки носит белые, шерстяные, без пятки! Очень экспансивна. Экскурсантка по природе. Прыщи. Мокрые руки. Дурные привычки».
В Крыму к Ходасевичу тянулись, как обычно, несмотря на его «старость», женщины. К ним обращено стихотворение, где речь идет не о любви или флирте, а о смерти, опять о смерти. Даже здесь, на берегу блистающего моря, эти мысли, после всего произошедшего, становятся все острее и настойчивее.
Милые девушки, верьте или не верьте:Сердце мое поет только вас и весну.Но вот, уж давно меня клонит к смерти,Как вас под вечер клонит ко сну. <…>
Это было единственное стихотворение, написанное летом 1916 года в Коктебеле — в начале августа… Но лето кончается хорошо: Нюра приезжает в Коктебель, и они вместе живут там до середины сентября. На «призыве» Ходасевич получает белый билет.
В Москве на новом месте словно начинается новая жизнь — в тихом Седьмом Ростовском переулке, где Москва вдруг проявляет свою холмистость, где почти рядом река и красивая небольшая церковь Благовещения на Бережках. Они будут жить в этом доме долго — до самого отъезда из Москвы…
Здесь, «16 ноября, утром. После обморока», как комментирует сам Ходасевич, было написано стихотворение «Утро»:
Нет, больше не могу смотреть я Туда, в окно!О, это горькое предсмертье, — К чему оно? <…>
Жизнь ощущается как затянувшееся «предсмертье» (скорей бы кончилось?), и поэтому чуть странно звучит финал: «А все-таки порою жутко, / Порою жаль».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});