После дождика в четверг - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Откуда ты такая взялась? – спросил Терехов.
– Откуда, откуда! – засмеялась Илга. – Из Латгалии, есть такая земля, из Краславы, город такой…
– Я и не слыхал о нем…
– Вот и зря.
– Мы с тобой выпали из ритма. Новый танец начался. Так нас затолкают…
– Затолкают… Знаешь, какая прекрасная земля Латгалия, знаешь, она зелено-голубая…
– Лучше Саян?..
– Лучше… Я по ней тоскую… У нас там тоже горы, ну не горы, холмы, но для нас они горы… Одна из них Сауленскалн, Солнечная, на ее вершине можно сидеть часами, а вокруг на десятки километров все видно, зеленые и лиловые поля, холмы, села, рощи и озера, озера, озера… Восемнадцать озер, понимаешь, видно с Сауленскална… А если дальше ехать туда, за Дагду, там есть озеро Еша, и на нем шестьдесят семь островов. И все заросшие… А рыбы в этих озерах видимо-невидимо… И зеленые лягушки… Они съедобные… Ты не знаешь?
– Ты их ела?
– Нет, что ты… У нас в доме стоял немец в войну, он любил колоть дрова, хилый такой и вот хотел развивать мускулы; впрочем, все другие работы заставлял делать мать, отца и братьев… Я его плохо помню… Крохотная была… Вот только помню консервные банки этого немца и на жестянках нарисованы зеленые лягушки… Я их с тех пор ненавижу…
– Я войну чуть получше помню… Хотя тоже был молокосос…
– А еще, знаешь, у нас в Краславе живут устрицы… Ну не устрицы, мы их только так называем, они всего лишь виноградные улитки… К лету они становятся жирные, ползают лениво. Тогда весь город выходит на охоту. Ночью, знаешь, все в парке. Я тоже брала фонарик и ведерко. И шла. И, знаешь, они шлепались со звуком на дно. А потом мы тащили их в контору «Заготсырье», нам платили. А улиток отправляли в Ригу, в ящиках, они скрипели и терлись своими домиками, и, знаешь, на нашей главной площади такой шум стоял…
– А потом…
– А потом их самолетом отправляли во Францию и Бельгию… Кому-то на стол… Есть же любители… Каждое лето тонн по шесть этих самых улиток… А у нас заготовительная кампания…
– Надо же, – удивился Терехов.
– Да, – обрадовалась Илга, – ты видишь, какой у нас город! В нем когда-то жила Рогнеда! Гордая Рогнеда. Помнишь Рогнеду, не помнишь?.. Да, знаешь, сколько у Краславы родинок…
Она замолчала, хотя и собиралась рассказать еще о чем-то, это чувствовал Терехов, замолчала и погрустнела и потускнела, может быть, тосковала по своей зеленой и голубой земле, от которой ее никто не отрывал, или не в устричных ночных походах и не в шестидесяти семи лохматых необитаемых островах, а в Рогнединой боли была суть Краславы и ее дочерей, или боялась она, что вовсе не рядом Терехов, а еще дальше от нее, чем был вчера. Терехов же переступал с ноги на ногу и все на одном клочке пола, подчиняясь правилам самоуверенного провинциального стиля, и молчал, не мешая Илге, но и не подталкивая ее к рискованным словам и действиям, порешив, что пусть все будет, как будет, чтобы потом облегчить себя логикой русского человека: «Значит, так судьба распорядилась». Впрочем, о «потом» Терехов не думал, он думал о том, что Илга его волнует, и ему было радостно и сладко чувствовать ее тело, ее волосы, ее руки и грудь и понимать, что он волнует ее тоже, и какие бы она долгие слова ни говорила, слова эти были хмельные, они как бы дрожали и плыли оттого, что Илга с Тереховым были рядом.
– И еще, – сказала вдруг Илга и замолчала.
– Что? – не понял Терехов.
– И еще у нас город знаменит памятником… Понимаешь, люди привыкли ставить монументы героям, подвигам или мечте… А у нас особый… я нигде такого не встречала… у нас поставили памятник любви…
Она произнесла это слово не сразу, помолчав, не решаясь сделать это, а произнеся, испугалась, взглянула на Терехова быстро и тут же опустила глаза, как будто только что не просто слово сказала, а призналась Терехову в любви и теперь смутилась и не знала, что делать ей дальше. И Терехов не знал, что ему делать.
– Надо же, – сказал Терехов.
– Понимаешь, стоит он на холме над городом, внизу домики одноэтажные, огороды, очереди болтливые к колодцу, радиолы где-то шумят, а чугунный обелиск стоит под березами, а возле него тихо, и на нем слова из псалмов… Лет двести уж он стоит… Лесничий из-за Двины, из-за Даугавы то есть, на балу влюбился в дочь барона… И она в него… Обычная история, лесничий был беден и незнатен, барон возмутился, тут же подыскал дочери богатого жениха… На последнем свидании влюбленные договорились…
– Давай присядем, – сказал Терехов, – а то тут какая-то непонятная мелодия началась, твист не твист, а что, не знаю…
Теперь, когда они сидели, ей, наверное, было легче, хотя все равно он чувствовал ее тело и ее тепло, и она чувствовала его, и оба они были наэлектризованы, и Терехов понимал, что слова помогают ей.
– Я все равно до конца расскажу, – улыбнулась Илга, – ты не отвиливай.
– Я не отвиливаю…
– Те двое договорились покончить с собой… В одно и то же время… Он должен был зажечь на холме костер, в километре от дворца или подальше, а она собиралась выйти на балкон и лампой просигналить: «Прощай». У него было ружье, а у нее кинжал… Ужасно сентиментально, да? Сейчас нам смешно… Но все так и было… Он увидел свет лампы и застрелился… А она… Прибежали слуги, отняли кинжал. Потом она вышла замуж, нарожала детей, но тогда, говорят, она искренне желала смерти… Смешные люди, да?
– Кто их разберет…
– А может быть, и не смешные…
– Сейчас все иначе было бы…
– А может быть, и не иначе… На месте его гибели и поставили памятник…
Она замолчала, выговорилась и посмотрела в глаза ему, хмельно и простодушно, и он не отвел взгляда, вокруг шумели, смеялись, танцевали, но все это было где-то далеко, а для нее вообще, кроме него, ничего нигде не было.
– Пойдем потанцуем, – сказал Терехов.
– Пойдем, – кивнула она.
Они сделали несколько шагов, и тут из той далекой жизни выскочил Чеглинцев и схватил Терехова за руку.
– Скорей пошли! – закричал Чеглинцев. – Мы все принесли!
Терехов взглянул на него растерянно, и до него не сразу дошло, о чем Чеглинцев говорил, но Чеглинцев потянул его за собой, потянул буслаевской своей хваткой, саженные плечи его летели впереди, топчущиеся усталые пары проскакивали мимо, из банок и стаканов худенькие свечи подразнивали черную тайгу, в углу Чеглинцев остановился и показал пальцем:
– Вот.
Соломин сидел сгорбившись и пепельные волосы поправлял, волнуясь, а перед ним на пластиковой плоскости стола лежали тряпичные жгуты, закрученные накрепко. Жгуты воняли бензином, только этого запаха не хватало в столь торжественный час.
– Смотри, смотри! – бормотал Чеглинцев и лапищей своей тыкал то в жгуты, то в Соломина и радовался шумно.
Лицо у Соломина было смущенное и вместе с тем отрешенное от всего, что шумело или стыло вокруг, словно он готовился к самопожертвованию и думал о своем подвиге.
– Не тяни, не тяни! – вынырнул откуда-то Испольнов и похлопал по плечу Соломина, не столько подстегивая его, сколько показывая сгрудившимся зрителям, что он, Испольнов, в этом гибельном аттракционе главный.
Соломин проснулся, зрителей глазами обежал, улыбнулся по-детски.
– Маэстро, музыку! – крикнул Чеглинцев, и тумаркинская труба взвыла у Терехова над ухом.
Соломин встал и неожиданно изящно прихватил тонкими своими пальцами жесткий, словно бы вырезанный из дерева жгут.
– Спички, спички, – обрадовался Чеглинцев и показал коробку спичек, и коробка эта померещилась всем диковинной.
Раскланявшись, Чеглинцев скребнул спичкой и, дав ей разгореться, не спеша поднес ее к тряпичному жгуту. Жгут вспыхнул как факел, и Соломин поднял его над головой. Не испытанное еще чувство обожгло Терехова, все вокруг стояли взволнованные или даже испуганные, как темные египетские жители перед загадочными жрецами, творившими чудо, и они желали этого чуда и боялись его. «На кой черт все это надо», – хотел сказать Терехов, но не смог. Снова взревела труба, как сигнал, как властный дикарский клич, и Соломин открыл рот, и, повертев чуть-чуть факел, опустил его и словно бы кинул в глотку. Заахали вокруг, а Соломин стоял, застыв, расставив широко ноги, и казался сказочным существом, родственником трехглавого змея, и у него как будто из ноздрей, из ушей, из глаз рвался огонь. Резко вытянул он пробензиненный жгут изо рта, пламя показал и снова отправил факел в свою драконовскую пасть. И так он делал раз пять, пока ему не надоело, пока он не почувствовал, что все удивлены им, все поверили в то, что пламя его раб, оно способно только пощекотать ему небо, но и это ему приятно, и, почувствовав свое торжество, Соломин успокоился, бросил факел на дощатый пол и ногой растоптал, растер пламя.
И сначала он стоял один, опустив голову, отдыхая после тяжелой работы, и никто не решался подойти к нему, все были подавлены его умением и отдалены этим умением, вытолкнуты за невидимую грань, перешагнуть которую было кощунством. И все же Испольнов безбоязненно и даже, как показалось Терехову, нагло сунулся к Соломину и похлопал его по плечу. И тут произошло превращение, чудодей преобразился в застенчивого человека, знакомого всем, и он улыбался всем, словно бы извиняясь за доставленную неприятность. И все толклись вокруг него и хлопали покровительственно его по плечу, и им казалось, что Соломин сделал пустяк и они тоже, наверное, могут такое, хотя повторить его фокус никто не собирался.