Апостольская командировка - Владимир Федорович Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Объяснить!!
— Почему за «лириков»?
— Правильна-а, Анатолий Матвеевич!
— Объяснить!!
Я выждал, пока все успокоятся, и пояснил:
— Я же прирожденный «лирик», разве не замечали за мной такого греха?
Раздался смех. «Лирики» устроили овацию. Я спустился со сцены.
Один за другим выходили учителя. Мужа и жену Тропниковых, как только они появились возле урны, «физики» встречали аплодисментами. Аркадию Никаноровичу восторженно хлопали «лирики»…
Осторожно ступая тяжелыми сапогами, словно продвигается не по полу, а по тонкому осеннему льду, со склоненной набок крупной головой и напряженной улыбкой на мужественном лице появился Евгений Иванович Морщихин.
Этот человек, когда школа гудела от споров, ходил по коридорам бочком, не задерживался возле спорящих, в учительской не вступал в разговоры, казался безучастным как к «физикам», так и к «лирикам». Ждали — раз он преподаватель математики, то должен отдать свой голос «физикам» и, наверно, сделает это без энтузиазма, снова стушуется, отступит в тень.
Но Евгений Иванович приблизился к урне «лириков» и опустил в нее свою бумажку.
— Объяснить! — прорвались требовательные голоса.
— Математик — за «лириков»! Объяснить!
— Дать слово Евгению Ивановичу!
За последние дни как-то привыкли, что никто не только не скрывает своих взглядов, а, наоборот, навязывает их, обнажались характеры, открывались тайнички, а тут — непонятный человек, поступки его неожиданны, он их не афиширует. Быть себе на уме, когда остальные распахиваются друг перед другом!
Евгений Иванович с прежней неловкой улыбкой, бережно ступая по сцене, собирался было удалиться. Но крики возросли:
— Объяснить!!!
— Два слова — почему «лирики»?!
Евгений Иванович остановился, согнал улыбку с лица, глядя на носки своих сапог, переждал шум, заговорил по-учительски размеренно, сразу впадая в привычный тон:
— Наука может сделать жизнь человека удобной — самолеты, телефоны, радиостанции, телевизионные установки… Удобно! Но удобная жизнь еще не значит счастливая. Счастье может быть только тогда, когда человек заставит себя быть добрым, а не злым, благожелательным, а не завистливым, справедливым, а не бессовестным. Секрет счастья в самом человеке, в его внутреннем мире. Наука во внутренний мир вкладывает лишь знания, а этого недостаточно. Искусство же, культура в чем-то меняет душу. В чем-то, а не во всем. Так мне кажется… Поэтому… Поэтому, раз мне предоставили выбор, я выбрал «лириков».
Сторонники «лириков» проводили Евгения Ивановича аплодисментами, а я, глядя в его широкую, ссутулившуюся спину, снова подумал о том, что мало знаю этого человека, проработавшего со мной бок о бок десять лет, — никогда не говорил с ним по душам, не было откровенности между нами, и чужим не посчитаешь и близким не назовешь.
Учителя кончили голосовать. На сцену класс за классом полезли ученики — последние споры, жестикуляция возле урн, шум.
Поздно вечером, как обычно, я задержался в школе.
Предо мной лежала папка, куда были вложены первые листы: тексты деклараций, подсчеты голосов — итоги трехдневного спора. Большинство получили «лирики» — быть может, потому, что на их стороне оказался директор…
Я глядел на бумаги — всего четыре листка, но теперь с каждой неделей в эту папку будут ложиться новые документы, она распухнет, станет своего рода летописью, отмечающей страсти, увлечения, столкновения… Летопись начата, а конца ей, надеюсь, не будет.
Жалко, что все бесчисленные споры отшумели в стенах школы и не оставили следа. Если бы их как-то записать, пусть не целиком, частично, намеками. С каким удовольствием я бы рылся сейчас в таких записях, сколько бы нового узнал о своих учениках, какие бы, наверно, неожиданные характеры открыл, каким бы прозревшим встал после этого из-за стола. Надо подумать…
Надо о многом подумать… На днях начнем спор о смертных и бессмертных душах. Могут упрекнуть: не тянете ли вы к идеализму? К идеализму?.. Нет, к идеалам! А это разные вещи!
В мире давно существует один неразрешенный вопрос: «Для чего живет человечество?» Для чего оно строит города, изобретает машины, создает памятники искусства, мечтает вырваться не только к ближайшим планетам, но и за пределы солнечной системы? Для чего? Бесстрастный естествоиспытатель ответит: человек — не что иное, как особая форма существования белковых веществ, в этом он сходен с кроликом, с папоротником, с деревом, с мухой, с простейшей амебой. Основа одна, отличие только в сложности: амеба существует ради существования, человек в конце концов живет ради того, чтобы жить, лишь сам процесс жизни его намного сложней, чем у амебы. Стоит преклонить колени перед этим, в общем-то правильным, научным постулатом, принять его к руководству, и у человека пропадет охота проникать в секреты природы, изобретать новые машины, развивать искусство, человек перестанет быть человеком! А он верит в свое высокое призвание, видит перед собой великие цели, открывает, проникает, мечтает — высокие идеалы двигают его жизнь вперед. Математической формулой или бесстрастным выводом естествоиспытателя не объяснишь существование людей, где созидающий дух поднялся над многоликими превращениями белковых тел.
Я за высокие идеалы! Хочу, чтоб каждый из моих учеников мечтал чем-то обессмертить свою душу, мечтал и верил, что это возможно.
Передо мной тощая папка, начало большой летописи. То, о чем я сейчас думаю один в тихой, опустевшей школе, завтра выложу перед учителями. Сейчас они — моя сила, мои помощники. Кому-то из них суждено продолжать начатое, кто-то продолжит… Уйду я, забудут меня, а что-то мое, пусть неприметно маленькое, будет жить среди людей. Я тоже мечтаю о бессмертии своей души. Пусть упрекают меня в идеализме…
Телефонный звонок оборвал мои мысли.
— Я слушаю…
— Анатолий Матвеевич… — Голос сначала показался мне незнакомым. — Говорит Ващенков. Не зайдете ли ко мне сейчас. Очень нужно.
Трубку повесили.
19
Меня ждали трое: Ващенков, Лубков и Костя Перегонов.
Костя сидел, поджав под диван ноги, он метнул на меня взгляд, опустил ресницы, смутился.
Лубков по обыкновению пружиняще ходил по кабинету, скрипел сапожками, колыхал просторными бриджами. Что-то парадное чувствовалось в его выправке, в том, как держал подбородок, как выставлял вперед грудь. На секунду он остановился, оглядел меня и снова зашагал. Ващенков был угрюм, его крупные руки с вздувшимися венами устало лежали на столе. Кивком он пригласил меня садиться.
От предчувствия чего-то недоброго споткнулось сердце и забилось беспорядочно, судорожно, как тяжелый лещ, выброшенный из воды на берег. Мое больное сердце… С ним у меня борьба многолетняя, застаревшая, отчаянная. Иногда оно смиряется, как и было в последние месяцы, я редко вспоминаю о