Записки о французской революции 1848 года - Павел Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Урок, однакож, нисколько не помог, потому что восстание уже было решено партиями, он только породил жестокую, неумолимую вражду к самому Тома. Не далее как через день, в понедельник 12 июня, снова выстроился блестящий кавалерийский полк перед мостом de la Concorde, ведущим в Палату, снова забили сбор по Парижу, и стала собираться национальная гвардия. В этот день [Палата] Собрание должно было одобрить или уничтожить выбор Л. Бонапарта, которого, впрочем, и сама национальность была еще не определена: его считали швейцарским подданным. В этот день Правительственная комиссия, измученная полудоверием Собрания, решилась поднять министерский вопрос по случаю назначения собственных ее расходов. Ламартин решился выйти на кафедру и требовать отставки или доверия: существовать иначе не было возможности. С утра стали собираться грозные толпы народа на площади de la Concorde, которым ответствовал сбор линейного войска около Палаты и призывный бой барабанов по всему Парижу. Около [часу] двух часов пополудни, когда Ламартин довольно вяло говорил о надеждах Франции, о ее призвании, о бюджете, который устраивает для нее министр Дюклерк, в это время К<лемент> Т<омас> сильными кавалерийскими атаками гнал толпу с площади на бульвары, а в том числе и меня, при непрестанных криках: «à bas Clément Thomas! Vive Napoléon!» [294] В то же самое время начальник подвижной гвардии генерал Дамэт {270} равнял ее перед домом мин<истер>ства иностранных дел и спрашивал ее: хочет ли она поддержать республику, на что она ответила: «Vive la république». Покуда это происходило, другая толпа с улицы Rivoli ворвалась на площадь Concorde и смяла несколько буржуа [вероятно]: при сем случае у одного из них [конного] выстрелил пистолет или ружье, не помню, в суматохе и поранило его в руку. Тотчас разнесся слух, что Клемент Тома произвел выстрел и уже двое из национальных гвардейцев тяжело ранены. Слух этот [дошел] донесся до Собрания и в ту же минуту обработан был очень ловко Л<амартином>: «Citoyens représentants, – сказал он тотчас после промежутка, следовавшего за апологией собственного правления, – une circonstance fatale vient d'interrompre le discours que j'avais l'honneur de prononcer devant l'Assemblée Nationale» [295] .
Он возвестил о трех небывалых выстрелах и прибавил: «Ces coups de feu étaient tirés au cri de vive l'Empereur Napoléon» [296] .
Вместе с тем он объявил, что изготовил закон, которым удерживается положение 1832 г., об изгнании Луи Наполеона {271} и прибавил: «Quand la conspiration est prise en flagrant délit, la main dans le sang français, la loi doit être votée par acclamation» [297] .
В предчувствии неожиданной беды Собрание взволновалось, как море, и тогда Ламартин потребовал доверия к Правительству, сказав свою знаменитую фразу, которая так хорошо отвечала на тайные подозрения Палаты: «On a dit que j'avais conspiré avec Blanqui, Barbes Spbrier… Oui, j'ai conspiré avec eux, mais j'ai conspiré avec eux, citoyens, comme le paratonnerre conspire avec le nuage qui porte la foudre. J'ai longtemps tenu tête à ces hommes!..» [298]
Доверие в форме 100 т. фр. ежемесячно для Исполнительной комиссии было таким образом вырвано у Палаты, но она поступила осторожно в отношении Л. Наполеона. Закон об утверждении его изгнания она не вотировала единогласно (par acclamation), как хотел Л<амартин>, но отослала его, по обыкновению, в бюро свои для предварительного рассмотрения.
Но уже доверенность, выраженная Палатой, ничего не могла сообщить Правительству. Через два дня те же грозные толпы ночью стали собираться вместо Porte St. Denis, перед Ратушей, с теми же факелами, с теми же плясками, выставляя передовых своих мальчишек, как и прежде петь на голос «des lampions!» [299] : «Nous l'aurons, nous l'aurons, Louis Napoléon!» [300] и сами, стоя угрюмо, как бы замышляя совсем другую песню…
Государство как будто разваливалось.
В то же время один из редакторов журнала «Père Duchesne», который старался быть грозным, как его образец, и про которого крикуны взывали вместо «il est bougrement méchant Père Duchesne – il est joliment méchant» [301] , объясняя тем уже невозможность иметь действительного «Père Duchesne», этот редактор, кажется, Томасен {272} , придумал общий банкет по 5 су с человека под открытым небом и созывал на пиршество по билетам 100 или 150 тысяч. Место обеда было назначено вокруг загородных стен и преимущественно в Венссенском лесу, в предместье С. Манде, прямо против крепости, где содержались Барбес, Бланки, Распайль. В революционной цели банкета усомниться было [Трудно] нельзя, несмотря на сантиментальную программу, выданную учредителями, где было сказано, что будет одно блюдо, кружка пива и пол-бутылки вина, ножи и вилки просят взять с собой всех участников и приглашают их потом предаться удовольствию благопристойного танца на лугу перед гласисом крепости. Но такая уже анархия царствовала во всех головах, что настоящий политический оттенок банкета никому не был известен. У подъезда одной из контор, где раздавались билеты (в улице St. Menard), беспрестанно останавливались великолепные легитимистские и бонапартистские кареты, забирая билеты по 5 су сотнями. Сами красные клубы еще не знали, с каким намерением предполагается банкет и следует ли им поддержать или отвергнуть его. Несмотря на радикальные заверения изобретателей его, банкет поэтому беспрестанно откладывался, и, наконец, в общем собрании депутатов от всех клубов окончательно отложен до 14 июля – дня взятия Бастилии. [Недели две перед] Почти месяц предположение этого чудовищного банкета занимало всю публику и все Правительство. Военному министру, генералу Каваньяку, приписывают слова: если не воспрещено законом собираться под стенами крепости 100 тысячам человек для обеда, то закон и мне не воспретит в день банкета собрать 40 т. войска с артиллерией и сделать им учение под стенами той же крепости…
На такую уж почву ставились все вопросы.
Говорить ли о парламентских прениях? Уже с половины прошлого месяца произошло совершенное разъединение между партиями, с одной стороны, и Собранием, с другой, и шли они совершенно в разные стороны, чувствуя сами, что с каждым днем более и более расходятся. [Все решения Палаты наперед казались временными и скоропреходящими даже самим членам ее: они уже считались недействительными, и она могла декретировать, что угодно, не изменив ни на волос планов партий.] Париж и Собрание жили двумя разными жизнями, и несомненно было, что для прекращения этой двойственности, при которой не может быть правления, надо, чтоб которая-нибудь из сторон задушила другую. В заседании 12 июля депутат Севестр сказал весьма замечательные слова, которые к удивлению были приняты со смехом: «Les rassemblements qui se forment dans les rues ne sont que les bras de la conspiration; la tête qui la dirige et lui donne le mot d'ordre est dans les clubs. Je dis que nous perdons notre temps. (Hilarité générale')» [302] .
A он был прав. В это же заседание министр Дюклерк представил свой исправленный бюджет 1848 г. и открыл тот секрет, над которым так много смеялись династические журналы и по которому не только покрывались все издержки 1848 г., но в руках Пра<вительст>ва обреталась экстраординарная сумма в 555 и даже в 580 миллионов, и бюджет мог быть, таким образом, достаточен до. 21 декабря 1849 г. Чудный секрет этот был весьма прост: он состоял, во-первых, в выкупе всех железных дорог посредством облигаций (этим разрешался вопрос о нац<иональных> мастерских и государственных работах, но запутывался вопрос о частной собственности и святости контрактов), в займе в 150 мил. у банка, в-третьих, в продаже государственных лесов на 86 мил., в выпуске новых бумаг на 100 мил., несмотря на страшное падение уже существующих, и тому подобное. Рапорт давал еще предчувствовать, что не все [еще] ресурсы государства истощены, и таким образом молча предвещал впоследствии три любимые меры учителя Дюклерка – Гарнье-Пажеса: именно, прогрессивную подать, пошлину на доходы и наследство и подать на закладные. Как приятная перспектива оставалась еще ввиду членов Собрания выкуп и взятие в казну всех общественных застрахований. Этот чисто революционный и отчасти социалистический бюджет, в чем по удивительному противоречию никак не хотели согласиться родоначальники его, был противен Палате, может быть, более, чем чисто социальные попытки: он вел их без сопротивления к тому же результату. Мы знаем уже, что Палата по собственному положению не могла свергнуть Экзекутивную комиссию и министров ее: она старалась только мешать им. Так [и здесь] сделала она и теперь. Она не отвергла проекта Дюклерка, но депутат Бино от имени комитета финансов опровергал и пользу выкупа железных дорог, и справедливость этой меры. Фаллу и Леон Фоше, эти заклятые враги национальных мастерских и [стало быть] министра Трела, удвоили желчные нападки на последнего и утверждали, что работники национальных мастерских не распускаются Правительством с намерением заставить Палату принять закон о выкупе железных дорог, выкупе, который сам по себе есть, во-первых, ложь, а во-вторых, бесчестное дело. Но проект все лежал на очереди до тех пор, пока в Париже не раздались пушки… Тут первым делом Палаты было опрокинуть ненавистный бюджет Дюклерка, и новый министр Гудшо. из всей фантасмагории его цифр оставил только одну: заем в банке, это делалось и прежде. Когда потом тот же самый Гудшо хотел предложить некоторые меры, действительно, справедливые, как, например, увеличение пошлины с наследства и завещаний, он уже встретил сопротивление. Вскоре уже сам Гудшо был сменен, как слишком [республиканский] революционный министр финансов, и особенно за одну меру: он вымучил у Палаты закон об обмене облигаций 3 процентного долга на новые по биржевому курсу в 80 фр. Облегчение великое владетелям, но биржевый курс на другой день был уже только 78 – и снова гнев [мещанства] богатого мещанства, который до того преследовал бедного банкира Гудшо, что он вышел в отставку и преемник его Труве-Шевель первым долгом поставил заплатить владельцам недостающую сумму. И необычайные уступки еще не кончились. Со второго дня одержанной в июне победы правительственной и мещанской партиями видно было, что последняя не остановится до тех пор, пока все не возвратится к старой рутине, не изгладятся все самые законные начинания февральской революции и не задернется наглухо занавеса на беспокойный блеск будущего, ею открытый. Затем, во вторник, 13 июня, Жюль Фавр, назначенный докладчиком от 7 бюро, где разбиралось дело о [допущении] выборе Л. Наполеона, разыграл в Палате старую скандальную роль человека, который в публичном деле хотел выместить личную обиду, ему нанесенную. – Хитро и ловко, задев мимоходом Л.-Роллена за [дело] процесс Луи Блана, где он, Ж. Фавр, так отличился, оратор заключил, что Пра<вительст>во, согласясь на допущение двух членов фамилии Бонапарта в мае и на декрет, уничтожающий их изгнание, не имеет никакого права теперь входить с законом об устранении одного Бонапарта. Он советовал Палате утвердить выбор последнего, и та, действительно, его утвердила [с условием отобрать у него], представив ему впоследствии [оправдать] доказать свою французскую национальность. Ж. Фавр торжествовал. Комиссии нанесен был удар, и она уже хотела просить изъяснения, как ей понимать уничтожение предложенной ею меры, когда все дело поправил сам Л. Наполеон. Он вдруг ни с того ни с чего написал дерзкое письмо Палате, в котором: ни слова не упомянул о Республике, а, напротив, извещал диктаторски:: «Je n'ai pas recherché l'honneur d'être représentant du peuple, parce que je savais les soupçons injurieux dont j'était l'objet. Je recherche encore moins le pouvoir; si le peuple m'imposait des devoirs, je saurais les remplir» [303] .