Vremena goda - Анна Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Рассказ Ивана Ивановича воскресает во мне, сопровождаемый мерным перестуком колес.)
Мы едем в вагоне поезда, идущего от Харбина до станции Маньчжурия, что на советской границе. Я вижу отрешенное морщинистое лицо с полуприкрытыми глазами и мягкую улыбку, будто подтрунивающую над собственным прошлым. Слышу голос: спокойный, тихий. О чем бы ни говорил рассказчик, все эмоции приглушены. Не смех, а тень смеха. Не страх, а слабое удивление пережитому страху. Не горе, а легкая горечь. Иногда я отвожу взгляд и смотрю в окно. Североманьчжурский пейзаж так же монотонен и непритязателен, как повествование моего спутника: выжженная солнцем желтая степь, череда плавных сопок, темная кайма леса на горизонте.
(Со временем я полюблю и рассказы Ивана Ивановича, и саму его манеру говорить, но пока Сандре всё это внове, ее раздражает неторопливость текучего повествования, она хочет поскорее узнать главное.)
– …От одного мудрого человека я знал, в каком примерно месте может находиться то, что мне нужно, и, хоть это «примерно» охватывало территорию в несколько десятков ли, я надеялся, что мне поможет обослух, ведь с тех пор, как я ослеп, уже миновало больше тридцати лет, и я умел обослышать почти так же хорошо, как теперь.
– А как вы ослепли? – спрашиваю я.
(Ну можно ли быть такой дубиной! Снова пропустила мимо ушей непонятный «обослух», да еще прервала вопросом историю в самом ее начале. В подобных случаях рассказ Ивана Ивановича, словно ручей, встретивший препятствие, обыкновенно поворачивал в сторону и в прежнее русло возвращался нескоро.)
– Во время самой кровавой войны в человеческой истории. Ведь ты, Маленькая Тигрица, конечно же, знаешь, какая война в истории была самой кровавой? – спрашивает Иван Иванович.
– Ну как? Мировая, разумеется. Двадцать миллионов человек погибло! Другой такой войны уже не будет, – уверенно заявляю я [в блаженном неведении своего тридцать второго года]
Иван Иванович печально улыбается:
– Ну, война-то будет, много кровавей той, и, наверное, будет скоро, потому что мы сейчас переживаем эпоху Твердых Истин, которые вряд ли смогут друг с дружкой ужиться, а это всегда заканчивается большой кровью, вот отчего лучше жить в эпоху Мягких Истин, ибо они всегда между собой договорятся. – Он качает головой с видом человека, который сожалеет, что ему не под силу изменить ход вещей. – Да, будет очень большая война, погибнет ужасно много людей, но все равно жертв будет меньше, чем в войне, которая случилась восемьдесят лет назад.
Я удивлена:
– Простите, но я не знаю, о какой войне вы говорите.
– Нет, ты знаешь, но для тебя это не настоящая война, потому что люди Запада придают значение только своим несчастьям и оплакивают только своих мертвых. – Укоризненное покачивание головой. – Самая кровавая в истории человечества резня началась с того, что одному деревенскому учителю (звали его Хун Сюцюань) приснился сон, будто он – Сын Божий и Брат Иисусов, посланный, чтобы спасти от гибели Главный Народ Земли, четыреста миллионов душ, а поскольку Хун Сюцюань был человек великой силы духа, он умел зажечь своей верой много людей, и они пошли за китайским Братом Иисуса и спасали китайский народ целых восемнадцать лет, после чего душ в Китае стало на сто миллионов меньше. Сто миллионов погибли! А ты говоришь «мировая война».
– А-а, вы про восстание тайпинов, – киваю я. – Да, конечно. Мы проходили в институте. Постойте, но не могли же вы лишиться зрения во время тайпинской войны? Насколько я помню, она закончилась в восьмое лето Тун-чжи-чао, то есть в 1868 году.
– Для меня она завершилась много раньше, вскоре после своего начала. – Иван Иванович беззвучно смеется, и я замечаю, что зубы у него белые, крепкие, здоровые. – Я старше, чем кажусь, Маленькая Тигрица, ибо по западному исчислению я родился в 1833 году от рождества Иисуса, старшего брата Хун Сюцюаня, и, стало быть, мне уже сравнялось девяносто девять лет.
(Слава богу, тут Сандра разинула рот и наконец заткнулась. Какое-то время я могу внимать рассказу Ивана Ивановича беспрепятственно.)
– Мне было восемнадцать лет, когда я поверил в Хун Сюцюаня и пошел за ним, то есть не за самим Хун Сюцюанем (он был большой человек, и я никогда его не видел), а за его соратниками, потому что они говорили свежие слова, никого не боялись и верили в победу Добра над Злом, а самое главное, что, когда я их слышал, мне становилось совершенно ясно, что такое Добро, и еще яснее, что такое Зло – ну, то есть, не «что», а «кто», люди ведь никогда не воюют с самим Злом, только с его воплощениями, найти которые очень легко: это были жадные чиновники, жирные помещики, жестокие стражники, и я пошел с ними говорить на языке Стали, я хотел овладеть этим наречием, и у меня очень хорошо получалось, ибо я был ловкий, сильный, не ведал страха, так что вскоре наш тысячный начальник Ман Сы, который потом стал князем, ставил меня остальным в пример, и я был очень горд.
Я слушаю вначале недоверчиво, мне трудно поверить, что Ивану Ивановичу с его упругими движениями и морщинистой, но совсем не увядшей кожей, считай, целых сто лет. Но сомневаться в правдивости рассказа невозможно, и я знаю: каждое слово – правда.
– …Первой большой победой нашего отряда было взятие уездного города – там, на юге. – Иван Иванович машет рукой в окно, и я соображаю, что он, действительно, показал в сторону юга. – Служителей Зла, кого не убили во время боя и кто не успел сбежать, всех заперли в рисовом складе, чтобы завтра на площади судить народным судом за все их преступления, а вместе со служителями Зла схватили их жен, детей и родителей, потому что в Китае сын за отца всегда ответчик и если кого-то карают за злодеяние, то вместе со всей семьей. Вечером, празднуя победу со своими товарищами и слушая их разговоры, я понял, что суда никакого не будет, никто не станет разбираться, кто виноват больше, кто виноват меньше, а кто, может быть, совсем не виноват – всех арестантов предадут смерти вместе с домочадцами, и тогда я пошел к тысячному начальнику Ман Сы, который потом стал князем, и спросил: «А как же христианская заповедь «не убий»? Ведь одно дело сразить врага сгоряча, в бою, и совсем другое – убивать его связанного, да еще с женой и детьми?» Ман Сы ответил мне: «Мы китайцы, у нас свое христианство, построенное на нашей мудрости. А мудрость учит: убив змею, раздави и змееныша, иначе он вырастет и ужалит тебя. Запомни это, Ван Ин. Ты молод и неопытен, тебе нужно многому научиться». Но я потому и стал тайпином, что не хотел учиться такой мудрости, ее у нас и до тайпинов хватало, поэтому я напросился в караул, охранявший пленников, и ночью потихоньку вынул из стены две доски, чтобы арестанты могли убежать, и они все убежали, а утром Ман Сы построил нас, одиннадцать человек, и спросил: «Кто это сделал? Пусть признается и объяснит, зачем он это сделал. Я не убью виновника, даю обещание. Вы меня знаете, слово у меня железное. Если это сделал скрытый враг нашего дела, я позволю ему уйти – пусть лучше сражается с нами в открытую, а не жалит исподтишка. Если же это сделал свой товарищ, я хочу понять, почему он так поступил». Еще Ман Сы сказал, что, если никто не признается, ему придется предать смерти нас всех ради собственного душевного спокойствия, потому что он отвечает за безопасность своего отряда и не может позволить предателю разгуливать на свободе, и после этих слов я, конечно, вышел, потому что терять мне было нечего, ну а кроме того мне действительно хотелось объяснить всем, не только начальнику, почему я отпустил пленников, именно поэтому я не ушел с арестантами, хотя, конечно, догадывался, чем всё закончится.
Иван Иванович улыбается тенью улыбки, в которой нет сожаления о сделанной когда-то глупости – лишь тень сожаления.
– Я вышел и сказал, что нельзя победить Зло, если воюешь с ним по его же законам, то есть я не совсем так сказал, потому что я был очень молод и еще не умел находить точных слов, и я не знаю, поняли ли меня мои товарищи, ведь они были невежественные крестьяне, не имевшие привычки мыслить отвлеченными понятиями, но Ман Сы был человек образованный и умный, он меня понял. «Мне следовало догадаться, Ван Ин, что это сделал ты, – сказал он мне с отеческой укоризной в голосе и злым блеском в глазах. – Ты не просто юн, ты еще и слеп. Ты не просто ничего не понимаешь, ты и не хочешь понимать. Прямо не знаю, что же мне с тобой делать?» Мне бы промолчать, но я был глуп и упрям, я сказал: «Ничего я не слеп! Нельзя проповедовать так, а поступать этак. Люди перестанут нам верить!» Но Ман Сы не внял предостережению юнца, а обрадовался, потому что я сам подсказал ему, как со мною поступить, чтобы это не выглядело нарушением данного слова. «Ты хочешь сказать, что я солгал, назвав тебя слепым? Но я никогда не лгу, и все это знают. Выколите ему глаза». Через несколько минут я ослеп, но Ман Сы проявил великодушие, он велел не вырезать и не выколоть мои глаза, а пронзить их иглой, чтобы они не вытекли, потому что, ты ведь знаешь, у китайцев считается большим несчастьем, если после смерти тело предают погребению неполным, и поэтому калека бережно засушивает утраченную конечность, а евнух – свою мужскую принадлежность, чтобы лечь в гроб таким же целыми, каким он появился на свет, но вытекший глаз засушить невозможно, вот Ман Сы и пожалел меня – и бойцам отряда его милосердие очень понравилось…