Суждения - Эмиль-Огюст Шартье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кофе без сахара
Я собирался бросить еще кусочек сахара в чашку кофе, как вдруг призрак папаши Гранде удержал меня за руку и сказал: «Не надо: ты можешь пересластить».
«Да, но сейчас-то кофе явно горчит», — возразил я.
«Подумаешь, языку будет чуть-чуть горько, — отвечал он. — Когда ты научишься соизмерять удовольствия с лишениями, которых они стоят?»
«Слушайте, папаша Гранде, времена ведь изменились с тех пор, как вы жили на свете. Теперь сахар стоит недорого».
«А ты не по деньгам считай, ты считай по страданиям людей. Осенью бедняки-фламандцы — их называют «камберло» — собираются в артели, чтобы убирать свеклу. Если ночью прошел дождь или выпала роса, они промокают до пояса, словно работают в воде. Живут они в сараях, спят на соломе. Теперь посмотри, как на заводе вываривают и очищают сахар, — увидишь, как полуголые люди с мешками на горбу снуют туда-сюда, обжигаясь жаром котлов, простужаясь от сквозняков. Не забудь и женщин, что раскладывают колотый сахар по пакетам. Думаешь, это милое занятие для нежных ручек? От такого милого занятия они до крови сбивают себе ногти и кончики пальцев. Ты и теперь скажешь, что сахар стоит недорого? Так вот учти, это лишь значит, что за весь их каторжный труд ты отдаешь совсем немного своего времени и труда. Ничего себе оправдание!»
Он задумался. Его безжалостные глаза излучали жуткое сияние. «Знаешь, — продолжал он, — в те времена, когда я считал каждый золотой и держал под замком сахар, я чувствовал, что презирать меня не за что, — только сам не знал почему. Нынче я считаю уже не свое, а чужое добро и знаю, отчего не краснел тогда за свою скупость. Я сам себя обслуживал; обнаружив подгнившую доску, я с удовольствием сам приколачивал вместо нее другую. Заплати я немного золота, и к моим услугам была бы хоть сотня плотников; но я не хотел иметь рабов. В золоте выражалось мое право на чужой труд — но я этим правом не пользовался. И всякий раз, укладывая в свою шкатулку очередную стопку золотых монет, я тем самым отпускал на волю еще одного раба. Конечно, сам я об этом не подозревал — мне просто нравился блеск золота; как видно, чтобы люди полюбили добродетель, она должна притвориться пороком. Но ты-то, раз уж ты пытаешься иногда задумываться о чужом благе, представь себе, что в каждом золотом заключена царская власть для тебя и рабство для других; тогда тебе станет ясно, отчего золото лучше хранить, чем тратить». Призрак исчез. Я выпил свой кофе без сахара, и он показался мне очень вкусным.
20 октября 1908Стачка
Горожанин стукнул тростью по земле и сказал: «Да-да, мы идем ко всеобщему рабству». С площадки, где мы сидели, открывалась вся долина, щедро напоенная солнцем. Вскопанные и прополотые участки, расчерченные словно садовые клумбы, являли взору все яркие цвета земли — коричневый, охряно-красный, желтый, синевато-серый, — и на их фоне проступали пятна свежей зелени. Иногда доносился окрик, или грохот упряжки, или пронзительный звук удара заступом о камень. Но горожанин все твердил о стачке почтовых служащих.
«Да, — говорил он, — скоро мы начнем настолько зависеть друг от друга, что в наших отношениях не станет больше ни свободы, ни дружелюбия. Все наши потребности будут рабски подчинены централизованным системам раздачи и уборки, как уже подчинены им почта, освещение и канализация. Нашим питанием станет ведать какая-нибудь компания или синдикат, вроде тех, что ныне ведают транспортом. Всякая стачка окажется для нас смертельной угрозой. Соответственно придется и защищаться от нее — потребуются жесточайшие карательные меры, любой коллективный отказ от работы будет рассматриваться как военные действия и подавляться военной силой. И поскольку каждый окажется в зависимости от каждого, все мы будем жить в страхе и рабстве».
«В страхе и рабстве люди живут недолго, — ответил я ему. — Они приходят к взаимному согласию. Взгляните-ка на эти деревенские крыши, на крестьян, что работают на своих участках. Они ведь опасные существа: любой из них может в два счета убить меня заступом или лопатой, если ему придет такое желание и если его не удержит страх. Вы тоже можете это сделать, ибо человек вы сильный и в руках у вас трость с железным наконечником. Между тем я мирно уживаюсь и с ними и с вами. Я полагаюсь на их и на ваш здравый смысл. Я исхожу из того, что они, так же как и я, заинтересованы в безопасности. Цивилизованное Человечество — столь же непреложный факт, как питьевые качества воды. Если бы на всей земле вода стала непригодной для питья, нам недолго пришлось бы об этом рассуждать. И если бы все люди разом потеряли рассудок, тут тоже говорить было бы не о чем. Я, признаться, верю в Человечество. Если трудящиеся люди добиваются повышения оплаты и для того объединяются вместе, то они не вызывают у меня ни страха, ни удивления. Это растет человеческий Разум — как растет в поле рожь или пшеница. И если почтовые служащие все вместе заявляют, что не потерпят несправедливости, то это, на мой взгляд, очень обнадеживает. Я с удовольствием заключаю, что среди нас больше невозможна тирания. Если же вы предполагаете, что большинство людей объединятся вместе, чтобы отравить жизнь себе и другим, то, по-моему, здравого смысла здесь не более, чем если бы все эти крестьяне, копающие землю, вдруг бросились бить друг друга лопатами и мотыгами. Люди хотят жить в мире — вот что означают буквы этих зеленых, красных и коричневых квадратов, начертанные лопатой и заступом на земле».
18 апреля 1909Я люблю дождь...
Я люблю дождь. Промытый воздух дарит мне запахи земли. Я люблю ливень, что барабанит по крыше, и лохматые тучи, и мягкий, ежеминутно меняющийся свет, и нежную розовую полоску над горизонтом.
Я рассказывал об этих радостях нормандской жизни одному образованному человеку, и он сказал мне: «Вы просто хотите пооригинальничать. Не спорю, дождь полезен для земледелия. Но вообще дождь — это грязь и тоска. Я только что встретил на дороге тяжелый воз, увязший по ступицы, да и сам забрызгался грязью по уши. От серого неба и мысли в голову приходят тусклые. Теряешь мужество и решимость, точно тебе всю душу дождем размыло. Нет, знаете ли, источник жизни — это все-таки синее небо и солнечный свет. Как хорошо понятны мне греки — и яркие сцены «Илиады», и кроткая Ифигения, которая прощается с сиянием дня!»
Во всем этом много напускного, литературного. Грязь гораздо чище пыли: грязь видна, ее можно счистить, ею не приходится дышать. И Гомера я тоже читал, его герои — жестокие хищники; а греческие трагедии довольно-таки скучны. Форма их прекрасна, но недостает колорита — естественно, ведь солнце поглощает всякий колорит. Заметьте, что при ярком свете все краски блекнут. Человека, приехавшего с Севера, Юг поражает какой-то сухостью, резкостью, грубостью линий. Повсюду голые вершины гор, каменистые обрывы, зеленовато-серые оливы, неизящные и словно черные кипарисы. И глаза, способные вобрать в себя весь этот поток света, должны быть черны, как колодезная скважина.
Нам нужен более мягкий свет и не столь резкие тени. Едва лишь среди облаков мелькнет промытый дождем квадратик голубого неба, как сразу дубы, буки, вязы, каштаны и акации радуют взор бесчисленными оттенками зеленого цвета, более чистого и сочного, чем краски палитры. Свежий ветерок шевелит листву, над тропинкой поднимается пар, земля мягко пружинит под ногами, блестят мокрые крыши. Все предметы видны по-своему, в зависимости от расстояния: те, что близко, ярки и отчетливы, те, что вдалеке, словно грезятся во сне. Тогда и мысль твоя начинает рыскать по округе, петляя и возвращаясь назад, словно верный пес. А там, где всюду спекшаяся от зноя земля, там человеческая мысль вечно стремится к горизонту. Оттого-то, должно быть, и люди там живут страстные и речистые — их мысль не знает ни деталей, ни крупного плана. Из них получаются юристы и философы; и на вид они черные, как кроты, а все потому, что там не бывает дождей. Если бы на римском Форуме шел дождь, он освежил бы голову Цезарю и у нас бы теперь не было католицизма[1].
3 июня 1909Нравственность хороша для богатых
Нравственность хороша для богатых. Говорю это совершенно серьезно. Жизнь бедняка скована внешними обстоятельствами, в ней не остается места ни для личного произвола, ни для свободного выбора, ни для раздумий. Одни добродетели приходится блюсти волей-неволей, другим следовать невозможно. Оттого ненавистны мне добрые советы, которые филантроп дает нищему.
Наименее требовательные призывают бедняков только как следует мыться — вода, мол, ничего не стоит. Неверно: принести воды стоит труда, а купить мыла стоит денег. Да и время нужно, чтобы мыть детей, чтобы стирать штаны и блузы.
Хозяйство нужно вести предусмотрительно и с умом — ну еще бы, кто же спорит! Но эти добродетели подобны процентам с капитала: они приращиваются лишь к первоначальному накоплению. Как, по-вашему, сохранять благоразумие, когда ежедневно бьешься с заботами, а они возникают вновь и вновь, словно отрубленные головы гидры? Как вы себе представляете предусмотрительность без уверенности в завтрашнем дне? И как можно постоянно думать о будущем, если там один мрак? Нет, из этого круга не вырвешься: нерачительность порождает нищету, а нищета — нерачительность.