Житейские воззрения кота Мурра. Повести и рассказы - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Формируя характер своего двойника, великомученика от искусства Крейслера, Гофман поставил в центре его сложного, калейдоскопически изменчивого душевного мира то, что было средоточием его собственной натуры, — иронию, двуострое оружие, которым они оба казнят не только своих врагов, но и самих себя. Слова Гофмана в дневнике: «Очень комическое настроение, иронизирую над самим собой, примерно, как у Шекспира, у которого мертвецы пляшут вокруг своих могил», — могут быть отнесены и к его герою. Самоирония, рождаясь из «столкновения поэтического мира с прозаическим», была для Гофмана, как и для ранних романтиков, средством самовозвышения, оградой от внешнего произвола, но чаще всего она означала полное горечи признание бессилия романтической мечты перед грубой действительностью. «Символом нашей политической угнетенности» называл Гейне эту иронию немецких романтиков. С другой стороны, Гегель заметил, что в этом двойственном романтическом сознании содержимся нечто более существенное, более опасное. «В этом сознании, — говорил он, — господствует идея, это сознание рождает мысли, весьма далеко отходящие от благонамеренной честности, и язык этих мыслей оттого становится остроумным».
В творчестве Гофмана ирония превращается в сатиру, обращенную вовне и тем самым приобретающую большую мощь. Смех Гофмана вообще отличается необыкновенной подвижностью своих форм, он колеблется от добродушного юмора, от улыбки сострадания до разрушительного сарказма, до раскаленной гневом сатиры, от безобидного шаржа до чудовищно уродливого гротеска. В своих сатирических проявлениях он выполняет социальную функцию, которую Гофман охарактеризовал в диалоге Крейслера и советницы Бенцон: «…ваша фантастическая экзальтация, ваша надрывающая сердце ирония всегда будут вносить беспокойство и замешательство, — словом, полный диссонанс в общепринятые отношения между людьми. — О чудесный капельмейстер, в чьей власти создавать такие диссонансы! — рассмеялся Крейслер» («Житейские воззрения кота Мурра»).
Основным объектом, на который Гофман обрушивает свою сатиру, является филистерство. Филистер для Гофмана не только морально-психологическое, общежитейское понятие, но и социальное. Он выступает у Гофмана в конкретном образе мещанина, капиталиста, аристократа, чиновника, а в наиболее зрелых произведениях — и как обобщающий символ всей гниющей государственной системы Германии, этой образцовой страны филистерства.
Достаточно прочесть письмо Маркса к Руге от 1843 года, чтобы понять, насколько важно было разоблачение филистерства даже в то время, когда Германия шла к своей буржуазной революции. Филистер — господин мира в том смысле, что филистерами кишит мир, как труп кишит червями. Филистер не хочет быть ни мыслящим существом, ни свободным человеком, его единственная цель в жизни — жить и оставить после себя потомство. Лишенный чувства свободы, филистер принимает мир таким, какой он есть. Филистерский мир — это мир общественных животных, мир рабов-филистеров и господ-филистеров, принцип которых — обесчеловеченный человек. Филистер — материал монархии, а монарх — король филистеров. Признать филистерский мир — значит признать существующий порядок вещей. Свою характеристику Маркс заканчивает словами: «Существование страдающего человечества, которое мыслит, и мыслящего человечества, которое подвергается угнетению, должно неизбежно стать поперек горла пассивному, бессмысленно наслаждающемуся животному миру филистерства»[3].
Само собой понятно, что при всей своей ненависти к филистерскому миру, который окружал его со всех сторон, Гофман был еще далек от радикальных выводов, но он разглядел в филистере опасную реакционную силу и боролся с ней, как мог — оружием сатирического слова, притом с тех позиций, которые единственно были ему доступны, — с позиций искусства.
«Фантазии в манере Калло» венчает сказка «Золотой горшок», в которой, как в фокусе, слились все особенности оригинальной писательской манеры Гофмана.
В сказке Гофман видел основной вид романтической литературы. Однако его представление о сказке, равно как и его собственные опыты в этом роде, во многом расходятся с теорией и художественной практикой реакционных романтиков. Если, например, у Новалиса, с его теорией «магического идеализма» и стремлением растворить реальный мир в поэзии, в мечте, сказка превращалась в сплошную аллегорию, в сновидение, в котором исчезало все земное, то, напротив, в сказках Гофмана, верного своему двойственному видению мира, основанием, на котором вырастает фантастическое, является реальная действительность в ее современном, специфически немецком облике.
Именно по этому решающему признаку Гейне противопоставляет Гофмана Новалису и всей романтической школе. Одаренным и поэтическим натурам, пишет Гейне, был милее Новалис, «однако, по совести говоря, Гофман как поэт был гораздо выше Новалиса. Ибо последний со своими идеальными образами постоянно витает в голубом тумане, тогда как Гофман со своими причудливыми карикатурами всегда и неизменно держится земной реальности»[4].
Сочетание реального с фантастическим, действительного со сказочным — коренной принцип поэтики Гофмана, подсказанный трезвым пониманием того, что бюргерская мечтательность является оборотной стороной затхлой бюргерской жизни и они неотделимы друг от друга.
В очерке «Жак Калло» Гофман впервые пытается осмыслить свою собственную творческую манеру. Он указывает как на образец, который близок ему, на гротескные гравюры французского живописца XVII века Жака Калло. Они очаровали его тем, что в них все образы, взятые из обыденной жизни, предстают зрителю не как зеркально точные отражения, но, пройдя через сознание художника, через его внутренний романтический мир, превращаются в нечто «знакомо-чуждое», реально-фантастическое.
Отправляясь от простой, но непреложной истины, которую не в силах опрокинуть все умозрительные, идеалистические доктрины философов и поэтов, что мир, как бы мы к нему ни относились, есть вне нас существующая данность, Гофман объявляет жизнь исходным моментом своего творчества. Он берет героя из жизни, стремясь изобразить его такими индивидуальными чертами, чтобы можно было с первого взгляда узнать в нем своего соседа-чиновника, друга-студента, самого себя. С другой стороны, только романтический поэт «способен слить чудесные явления духовного мира с жизнью, переплетать фантастическое с явлениями повседневности и набрасывать странный волшебный колпак на таких серьезных людей, как советники, архивариусы и студенты, заставляя их, как нечистую силу, куролесить среди бела дня по шумным улицам знакомого города на смех добропорядочным соседям». Он сравнивает свое творчество с лестницей, которая ведет в романтическое царство, она должна иметь твердую опору в самой действительности, чтобы каждый мог взойти по ней вслед за автором и даже на самой вершине волшебного царства «видеть, что оно связано с жизнью и является, собственно, ее чудесной частью». Волшебное царство грез — это цветущий сад у городских ворот, в котором каждый, если он только решится покинуть мрачные стены города, может с наслаждением отдохнуть. Но жизнь в мечтах есть лишь временное пребывание в саду фантазии, и возврат к жизни реальной неизбежен. Все роковым образом возвращается к своей первооснове. В этом замкнутом круге, себе на муки и «добрым людям» на забаву, кружатся все романтические, да и не только романтические герои Гофмана.
«Сказка из новых времен» — так определил сам Гофман тот род произведений, к которому принадлежит «Золотой горшок». В самом деле, здесь все романтично и все жизненно правдоподобно, все необычайно и все дышит современностью. Действие происходит не в тридесятом государстве, а в немецком городе Дрездене со всеми его живыми приметами, герои — не мифические существа, а обыкновенные немцы, притом маленькие люди, ни природой, ни судьбой не отмеченные особыми милостями.
Фабульное построение сказки, как это обычно для Гофмана, отличается сознательной хаотичностью, каприччиозностью, усугубляемой мифотворчеством в восточном духе и обилием романтических сцен, звучащих скорее как музыка, чем как словесное повествование. Однако действующие лица сказки сгруппированы с той симметричностью, которая предполагает хорошо продуманный план. Он состоит в том, чтобы противопоставить друг другу два враждебных мира — прозаический и романтический, мир «гармонических пошляков», по терминологии романтиков, законопослушных, самодовольных, трезвомыслящих филистеров, и мир «положительных» людей, представителей музыкальной половины человечества. Обособленно, но отнюдь не вне всей образной системы, стоит старая торговка и колдунья, олицетворяющая в сказке злые силы жизни, преследующие бедных фантазеров.