Выбор невесты - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Менее странным образом, чем правитель канцелярии Тусман, познакомился с загадочным золотых дел мастером Леонгардом молодой художник Эдмунд Лезен.
Однажды, когда Эдмунд рисовал с натуры группу деревьев в Тиргартене, Леонгард подошел к нему сзади и без церемонии стал глядеть через плечо на его рисунок. Эдмунд этого не заметил и с жаром продолжал свою работу до тех пор, пока золотых дел мастер не заметил:
— Вот интересная манера рисовать! Ведь у вас, молодой человек, получаются не деревья, у вас получается что-то иное!
— Что же такое вы в них заметили? — спросил Эдмунд, взглянув ему в лицо своими ясными глазами.
— Мне кажется, — продолжал Леонгард, — что сквозь эти ветви и листья выглядывает множество каких-то фигур, напоминающих гениев, красавиц, странных зверей, цветы, хотя все это вместе действительно похоже на купу деревьев, пронизанную светлыми лучами солнца.
— Если вы это видите, — отвечал Эдмунд, — то значит, или вы одарены особым, проницательным зрением, или я во время работы сумел передать в рисунке мое самое сокровенное. Разве, когда вы на лоне природы всецело отдались страстному чувству, разве вам не кажется тогда, что из кустов и деревьев ласково глядят на вас всякие причудливые образы, разве с вами так не бывает? Это как раз и хотел я наглядно изобразить в моем рисунке, и, как видно, это мне удалось.
— Значит, насколько я понимаю, — возразил холодно Леонгард, — вы хотите забыть труд и ученье и освежиться, дав свободный ход исключительно одной фантазии.
— Нисколько! — воскликнул Эдмунд. — Напротив, именно этот род рисования с натуры считаю я лучшим и полезнейшим способом учения. С помощью его вношу я поэзию и фантастичность в мертвый ландшафт. Пейзажист должен быть поэтом точно так же, как и исторический живописец, иначе он весь свой век останется бездарным кропотуном.
— Как? Любезный Эдмунд Лезен? И вы также…
— Вы меня знаете? — быстро перебил молодой человек.
— Еще бы мне вас не знать! — отвечал Леонгард. — Я познакомился с вами в такую минуту, которую вы, наверно, очень плохо помните, а именно — в самый день вашего рождения. Причем, надо отдать вам полную справедливость, вы вели себя очень умно и пристойно, если принять в соображение вашу тогдашнюю неопытность в жизни. Вы не заставили долго мучиться вашу матушку и заревели таким веселым голосом, явясь на свет, что не было даже надобности, по моему совету, хорошенько вас шлепнуть, что, согласно мнению новейших врачей, очень хорошо действует на развитие моральных и физических способностей в новорожденном. Папаша ваш был так рад вашему рождению, что прыгал по комнате на одной ноге, напевая арию из «Волшебной флейты»: «Коль жаждет так любви мужчина, в нем, верно, добрая душа…» Затем передал он вас на руки мне и просил составить ваш гороскоп, что я и исполнил. С тех пор я часто бывал у вас в доме, и вы охотно лакомились изюмом и миндалем, которыми я вас угощал. Затем, когда вам исполнилось лет шесть или восемь, уехал я в долгое, дальнее путешествие и, возвратясь в Берлин, увидел вас здесь и с удовольствием узнал, что отец прислал вас из Мюнхенберга для изучения благородного искусства живописи, что очень трудно было бы исполнить на вашей родине по совершенному недостатку образцовых картин, мраморов, бронз и прочих произведений искусства. Ваш родной город не может тягаться с Римом, Флоренцией или Дрезденом, от которых в дальнейшем, возможно, не отстанет и Берлин, ежели из Тибра выудят и переправят сюда новехонькие произведения античного искусства.
— О Боже! — воскликнул Эдмунд. — Теперь начинаю я припоминать мое детство и догадываюсь, что вы, вероятно, господин Леонгард?
— Конечно, я зовусь Леонгардом, а не как-нибудь по-иному, — отвечал золотых дел мастер, — и, признаюсь, немало удивлен, что вы меня помните до сих пор.
— А между тем это так, — подтвердил Эдмунд. — Я очень хорошо помню, как всегда радовался вашему приходу в дом моего отца, благодаря лакомствам, которыми вы меня угощали, и вообще вашему ласковому со мной обращению, хотя при этом я всегда чувствовал к вам что-то вроде уважения, смешанного со страхом, чувство, не покидавшее меня даже после вашего ухода. Но еще более укрепило во мне память о вас рассказы моего отца. С какой теплотой вспоминал он вашу к нему дружбу и ту готовность, с которой вы много раз помогали ему в затруднительных обстоятельствах жизни, так часто с ним происходивших! С особенным же уважением говорил он всегда о ваших глубоких познаниях в оккультных науках и даже иногда ясно намекал, что будто бы вы, извините, если я ошибаюсь, что вы в конце концов не кто иной, как Агасфер, вечный жид!
— А почему бы не Гамельнский крысолов или «Старик Везде-Нигде», или какой-нибудь кобольд, — прервал молодого человека Леонгард. — Впрочем, я не отрицаю, что у меня точно есть кое-какие способности, о которых я, однако, не люблю много распространяться. Отцу вашему я, действительно, оказал моими познаниями несколько услуг, из которых более всего обрадовал его гороскоп, составленный мной при вашем рождении.
— Ну! — сказал молодой человек, внезапно покраснев. — Кажется, моим гороскопом нельзя было остаться очень довольным. Отец часто мне говорил, что, по вашему предсказанию, из меня должен был выйти или великий художник, или великий глупец. Я рад, по крайней мере, что вследствие этого отец мой не препятствовал развитию моей природной склонности к живописи, и теперь очень бы мне интересно было от вас услышать, оправдал ли я, по вашему мнению, мой гороскоп?
— О, без сомнения! — холодно и спокойно ответил золотых дел мастер. — Вы стоите на самой прямой дороге, чтобы сделаться великим глупцом.
— Как? Милостивый государь! — воскликнул затронутый за живое Эдмунд. — Вы позволяете говорить мне такие вещи в глаза? Вы…
— Всецело в твоей власти, — перебил его золотых дел мастер, — уклониться от неприятной альтернативы, предсказанной моим гороскопом, и сделаться великим художником. Твои рисунки и опыты свидетельствуют о задатках живой фантазии, силы выражения и смелости приемов, а на этих данных можно было бы воздвигнуть прекрасное здание, если только ты успеешь уберечься от нынешней модной эксцентричности и будешь серьезно учиться. Я искренно хвалю твое уважение к простоте и достоинствам старинных немецких художников, но и на этой дороге есть опасные подводные камин, о которые разбилось немало молодых талантов. Желание бороться против современного застоя в искусстве с помощью изучения старинных немецких мастеров и стремление проникнуться духом их произведений — похвально в высшей степени, потому что только этим путем и можно, вовсе не будучи подражателем, зажечь и развить в себе самом самостоятельную искру вдохновения, способного произвести новую эпоху в искусстве. Но, к сожалению, многие из молодых художников воображают, что если им удается состряпать картину на библейский сюжет, — с длинными, костлявыми фигурами, вытянутыми в аршин лицами, с угловатой, деревянной драпировкой и неверной перспективой, — то значит готово великое произведение в характере старинных немецких художников. Такие нищие духом подражатели похожи на тех крестьянских мальчиков, которые, не зная наизусть «Отче наш», держат в церкви, во время службы, шляпу перед лицом и бормочут что-нибудь губами, показывая тем, что если они не знают молитвы, то, по крайней мере, напевают ее мотив.
Много еще говорил золотых дел мастер все в том же роде об искусстве и преподал столько полезных советов Эдмунду, что тот, глубоко тронутый его словами, не мог, наконец, удержаться, чтобы не спросить, каким образом Леонгард, так хорошо понимая искусство, не сделался сам художником и кроме того, почему он вел такую неизвестную, уединенную жизнь, вместо того, чтобы быть одним из деятелей в области художественной критики.
— Я уже тебе сказал, — ласково и серьезно ответил Леонгард, — что взгляды мои и суждения по этому предмету выработались путем долгой практики и труда. Что же до моей уединенной жизни, то я ее веду потому, что вздумай я пуститься в публичную деятельность, со мной непременно случилось бы что-нибудь особенное, отчего бы спокойствие мое в Берлине нарушилось. Это уже следствие моего характера и какой-то, действительно, мне одному присущей силы. У меня постоянно перед глазами личность одного человека, который в некотором роде может назваться моим предшественником и чье существо до того срослось с моим, что порой мне чудится даже, что мы одно с ним лицо. Человек этот не кто иной, как швейцарец Леонгард Турнгейзер, живший в Берлине в тысяча пятьсот восемьдесят втором году при дворе курфюрста Иоганна-Георга. В те времена, как тебе известно, всякого химика называли алхимиком, а всякого астронома — астрологом, а Турнгейзер мог считаться за обоих. Во всяком случае, это был крайне замечательный человек, отличавшийся большими познаниями в медицине. К сожалению, у него был один недостаток: он любил слишком много говорить о своих познаниях, везде во все вмешиваться и спешить ко всем с помощью и советом. Этим он навлек на себя зависть и ненависть, подобно богачу, хвастающему своим богатством, пусть и законно приобретенным, и нажил себе много врагов. Раз такие благоприятели Турнгейзера уверили курфюрста, будто он умеет делать золото, а Турнгейзер, потому ли что он этого не умел или по каким другим причинам, отказался заниматься этим наотрез. Тогда наушники с радостью зашипели курфюрсту: «Видите, видите, какой это бесстыдный обманщик! Хвастает познаниями, которых у него нет, а сам занимается только колдовством да жидовским ростовщичеством, за что, по всей справедливости, следовало бы его предать позорной смерти, как еврея Липпольда». Это разгласили везде и постарались затоптать в грязь даже те познания, которыми он в самом деле владел, уверяя, что все, что он писал или предсказывал, было открыто не им, но покупалось за деньги у других ученых. Словом, зависть, злоба и ненависть сделали свое, и чтобы избежать участи еврея Липпольда, он тайно покинул Берлин. Противники подняли крик, что он сделался папским агентом, но это была неправда. Турнгейзер поселился в Саксонии, где стал по-прежнему заниматься ювелирным ремеслом, не забывая при этом и науку.